Ася Вевилл, женщина, которую любовник поэт Тед Хьюз назвал "Лилит абортов", недолюбливала свою соперницу еще до того, как (выражаясь языком всесветного обихода) увела у нее мужа. Чувство это быстро стало взаимным — брошенная жена любила изображать, как красавица Ася семенит на своих каблуках по сельской местности, шарахаясь от коровьих лепешек. Победили, впрочем, не лепешки ("истинные ценности"), а каблуки ("изысканный вкус"). Вкуса к хорошему вкусу, главной добродетели интеллектуалов, Сильвии Плат всегда не хватало. При переезде в деревню она расписала стены и мебель сентиментальнейшими цветочками — красным по белому.
Вевилл писала в дневнике: "Трава росла едва не в доме". Сам дом у Хьюзов был "укромный, в красных тонах, обставлен по-детски. Наивно обставлен. Все на живую нитку, сплошная любительщина". После самоубийства Плат ей предстояло прожить в этом доме несколько лет — спать в кровати мертвой женщины, работать за ее столом, воспитывать ее детей, постепенно впадая в тот же грех абсолютной зависимости от другого — любимого — человека. Кончилось это все плохо, хуже некуда.
Но ключевое слово здесь все-таки "наивность". Оно из тех, что первыми приходят на ум при чтении огромного корпуса биографических текстов, которыми обросли 40 стихотворений "Ариэля" — книги, принесшей Сильвии Плат посмертную славу и народную любовь, в том числе, похоже, и запоздалую любовь собственного мужа. За эти 36 лет смерть Плат — поворотная точка, Розеттский камень ее истории, а за ней и все оборки и потроха ее биографии были предъявлены миру в десятках вариантов, исподволь сформировавших особого типа канон.
Он отличается подробнейшей проработкой деталей (вот фрагмент предметного указателя к комментированному тому ее дневников: "Плат, одежда: блузки, 304, 375, 384; пальто, 10, 22, 124, 183, 226, 234, 325, 558, 636; цвета и ткани — предпочтения СП, 9, 126, 198, 233, 327, 335, 379, 526, 533, 672; платья, 74, 108, 109, 111, 114, 146, 183, 270, 369; вечерние платья, 46, 177; обувь, 48, 114, 145, 155, 177, 254, 325, 327, 364, 379, 419, 472, 556, 634, 670; сумочки, 269, 577, 579; чулки и белье, 321, 335, 376, 379, 566, 634, 654; одежда для беременности, 526, 631, 644, 654..."; дальше по списку идут перчатки, ночнушки и много чего еще). Он похож чем-то на фанфик — литературу, создаваемую фанатами поверх (вернее, вокруг да около) литературного текста: и святостью исходной системы координат — книги-источника, и не в последнюю очередь возможностью относиться к любимой истории по-хозяйски — не сообразуясь ни с авторским замыслом, ни с реальностью.
У легенды Плат две зеркальные версии: в одной действуют красавица-поэтесса и равнодушное чудовище, в другой — депрессивная стерва и ее терпеливый муж. Годы — хвала авторам воспоминаний и дневников! — превратили сюжет в бесконечное реалити-шоу с участием мертвых, выживших и их родственников. Мы знаем, как было обставлено самоубийство Плат (дверь в детскую, заложенная полотенцами, чашки молока рядом с кроватками спящих детей, открытая газовая плита, аккуратно сложенная тряпочка под щекой). Мы знаем, как ("как от мясника!") пахло от Хьюза, когда он впервые занимался сексом с Асей Вевилл, жизнь и смерть которой также подробно описаны в специальных трудах. Мы, как героиня Умы Турман в тарантиновском фильме, знаем немного больше, чем нам следовало бы знать.
Штука в том, что право на знание нам дает не только физическая смерть Сильвии Плат (которая, как выразился один из первых мемуаристов, вроде как сделала ее общественным достоянием). Что-то в характере ее жизни исподволь заставляет смотреть на ее историю как на худло — готовый к употреблению фикшн, материал для сентиментального романа или голливудского фильма (в 2003-м ее сыграет Гвинет Пэлтроу). Киношная ослепительность, несовместимая с жизнью крупность и одномерность, а говоря словами человечьего общежития — наивность, требовательность, непреднамеренная инаковость — то, что сводило с ума современниц, так и не простивших ей "американские" чемоданы (белые с золотом), отутюженные одежки, готовность выбрасывать деньги на блестящие предметы вроде новомодного холодильника. В Англии 1950-х американка Плат должна была напоминать фигуру с рекламного плаката, наклеенную на черно-белую фотографию и отчаянно пытающуюся притвориться — черной ли, белой. Несколько лет спустя этот конфликт фактур стал сюжетом и главной характеристикой лирической персоны "Ариэля". Роберт Лоуэлл в предисловии описывал трансформацию так: "В этих стихах... Плат становится собой, становится чем-то воображаемым...— вряд ли человеком или женщиной и уж точно не еще одной "поэтессой", но одной из сверхреальных, гипнотических, великих классических героинь". Подмена, которую он совершает не оглядываясь в этой (первой!) фразе, довольно поразительная: он приветствует превращение девушки в памятник, человека в текст. По сути дела, он утверждает, что на стадии Божьего замысла Плат человеком (или женщиной!) никогда и не была, что ее задумали как Дидону или Медею, плоское, огромное (larger than life), завораживающее зрелище для широкого экрана. Возможно, так оно и есть. В любом случае похоже, что первая часть фильма казалась современникам довольно-таки попсовой. Говоря словами Набокова, молодой Америке никак не удавалось совратить старую Европу.
Друзьям Хьюза Плат виделась даже более американской, чем сама Америка: девушкой с картинки или, хуже того, с обложки журнала Seventeen (в котором Плат с гордостью печаталась) — требовательной, деловитой, компетентной, ориентированной на немедленный успех. Такой она и была — крупный зверь с крайней простотой повадок, сплошной темперамент и никакой софистицированности. Даже готовность, с которой она бралась перепечатывать и рассылать по издательствам стихи своего мужа и его друзей, выглядела в чужих глазах смутно подозрительной. Лента в волосах, красные туфли, склонность к неумеренным восторгам — все это вплоть до роста ("атлетическая внешность, которой я восхищаюсь и которой наделена") обсуждалось и осуждается десятилетиями, и огромный том дневников Плат, кажется, подтверждает любые выводы. Кажется, что он написан поверх рекламного буклета со слоганом "Ведь я этого достойна!". Удивительно, что и такой подстежке не удается ни нейтрализовать тексты с их поразительным качеством и убойной взрывной силой, ни сделать их наивность приемлемой — менее раздражающей, менее цепляющей, менее человечной. Возможно, предельная — до последней черты — человечность, описанная в предисловии Лоуэлла, и есть то, что делает историю Сильвии Плат интеллектуальным детективом, который способен выжить даже в декорациях семейного телесериала.
"Работать над внутренней жизнью: обогатить". "Я должна изучать ботанику, птиц, деревья: покупать буклеты и читать, выходить в мир и смотреть. Открыть глаза. Ежедневно вести записи о людях, чувствах, открытиях... Еще выучить астрологию и Таро — всерьез, глубоко. Брать уроки немецкого, где бы я ни оказалась, и читать по-французски. Может, научиться верховой езде или ходить на лыжах". "Вырваться в прозу!" Движущей силой календаря Плат, мотором, заставлявшим ее крутиться, было встречное движение обещаний и усилий, долговые расписки, выданные себе самой и обеспеченные ослепительными видениями. Самое поразительное здесь — мыльная радужность этих видений, само вещество, из которого сделаны сны Сильвии.
"Я предпочту детей, и постель, и блестящих друзей, и грандиозный стимулирующий дом, где гении хлещут джин на кухне после чудесного ужина и читают свои романы и рассказывают, как устроен рынок ценных бумаг... по крайней мере, я создана для того, чтобы дать это своему мужчине, а заодно и огромный резервуар веры и любви, в котором можно купаться с утра до вечера; и подарить ему детей, множество детей, в великой муке и гордости".
Плат со всей истовостью исповедовала религию натурального обмена — религию труда и подвига, конвертирующую усилия в достижения, обещающую награду за труды и пустоту в обмен на бесплодие. Восходящее тесто дневников и стихов — многие из последних стали объемными, лишь когда "Ариэль" сообщил им дополнительную подсветку — густо замешено на протестантской этике. Идеал, который формирует и формулирует Плат, наращивая страницы рукописей,— абсолютно антидекадентский, вполне антихристианский, очень современный — и несовместимый с жизнью в каком бы то ни было "здесь и сейчас". Она одержима идеей полноты: если ни одно подлинное усилие не остается без награды, ее жизнь должна стать картинкой с выставки достижений, корзиной с преувеличенными фруктами, действующим заводиком по производству здоровья и изобилия. Ей годится только полный комплект: дети, книги, муж-полубог (его мощь, интеллектуальная и мужская,— постоянная тема дневников и писем), путешествия, деньги, публикации в New Yorker. Любая недостача свидетельствует только о недостатке стараний. Ставки в этой игре огромны, мелкий проигрыш — знак или первый признак тотального поражения, падения в пустоту без дна. В этом мире анилиновых картинок и превосходных степеней любой пример нагляден и поучителен (хорошая девочка, плохая девочка), любой просчет опрокидывает тебя, как картонку. Но и случайности нет места, и победитель получает все. Очень человечно. Крайне бесчеловечно. Перед нами прямая речь базовых желаний, голос бытовых трюизмов, обыкновенностей, общих мест. То, что дает ему силу и чистоту — степень голода. Голод Плат не описать, не прибегая к гиперболам. Возможно, он действительно свидетельствует о ее божественной природе. В каком-нибудь пантеоне женщине, писавшей эти дневники, было бы уготовано место Геры — богини-ревнительницы, богини обыкновений и установлений, покровительницы всего наивного, обиходного и тривиального. Вместо этого она написала стихи, вошедшие в "Ариэль".
"В этих стихах, написанных в последние месяцы ее жизни" (от разрыва с Хьюзом до самоубийства не прошло и полугода), "Сильвия Плат становится собой": языком голода, языком огня, которому все равно, какую поверхность облизывать, чистым веществом лирики, не различающей хороших строк от плохих, не выбирающей между злом и добром. В некотором смысле можно приравнять ее работу к полезной деятельности робота ВАЛЛ-И из американского фильма — последнего живого существа на зараженной, покинутой людьми земле. Общего у них еще и то, что эта работа не предполагает веры в существование собеседника.
Сильвия Плат
Собрание стихотворений
М.: Наука
Тюльпаны
Тюльпаны легко возбуждаются. Здесь зима.
Посмотри, как все тихо, бело, заснежено.
Я обучаюсь спокойствию, невесомо лежу,
Как свет лежит на стенах, руках, простынях.
Я никто, и былое безумие мне незнакомо.
Здесь я сдала свое имя и платье сиделкам,
Биографию анестезиологу и тело хирургам.
Моя голова посажена между двух подушек,
Как глаз между белых вечно раскрытых век.
Неразумный зрачок вбирает в себя все подряд.
Сестры в белых наколках хлопочут, хлопочут,
Как чайки над морем, меня они не тревожат,
Что-то вертят в руках. Одна, другая,
Все одинаковы, так что нельзя сосчитать.
Тело мое для них что камешек, и они
Терпеливо оглаживают его, словно волны.
В блестящих иглах они приносят мне сон,
Я потеряла себя, и мне стали в тягость
Кожаный туалетный прибор, похожий на саквояж,
Муж и ребенок, глядящие с фотографии;
Их улыбки цепляют меня, как крючки.
Вещи, набравшиеся за мои тридцать лет,
Упрямо приходят ко мне по этому адресу.
А от меня отслоились милые ассоциации.
Испуганная, на каталке с зеленым пластиком,
Я смотрела, как мой сервиз, одежда и книги
Затуманивались вдали. Меня захлестнули волны.
Теперь я монахиня. Я чище, чем была в детстве.
Я не просила цветов, мне хочется одного —
Лежать без мыслей, без воли, раскинув руки.
Так привольно вам не понять, как привольно
Покой мой настолько безбрежен, что трудно вынести.
Легкость, табличка с именем, безделушки.
К такому покою приходят покойники, навсегда
Принимая его губами, точно причастие.
От чрезмерного пыла тюльпанов рябит в глазах.
Я услыхала и сквозь оберточную бумагу
Их дыханье, настойчивое, как у младенца.
Их краснота громко тревожит мне рану.
Сами вот-вот уплывут, а меня угнетают,
Я цепенею от их нежданных призывов и яркости.
Десять свинцовых грузил вокруг моей шеи.
Слежки за мной не бывало. Теперь же тюльпаны
Не сводят глаз с меня и с окна за спиной,
Где по разу на день свет нарастает и тает.
И я, эфемерная, словно бумажная тень,
Никну под взглядами солнца и красных цветов.
Я безлика, мне хочется стушеваться, исчезнуть.
Пылающие тюльпаны съедают мой кислород.
До их появления дышалось достаточно просто —
Вдох и выдох, один за другим, без задержки.
И вдруг тюльпаны заполнили все, как грохот.
Дыхание налетает на них, завихряется,
Как течение реки на заржавленную машину.
Они привлекают внимание и отнимают силы,
Скопившиеся на счастливом безвольном раздолье.
Стены, кажется, тоже приходят в волнение.
Тюльпаны должны быть в клетке, как дикие звери,
Они раскрываются, словно львиные пасти.
И сердце в груди раскрывается и закрывается,
Вместивший меня сосуд, полный красных цветов.
Вода в стакане на вкус соленая, теплая,
Она из морей, далеких, как выздоровление.