Платный выход

Мария Степанова

Сильвия Плат (1932-1963), американская поэтесса, жена английского поэта Теда Хьюза. В 1963 году покончила с собой. Ее поздняя лирика занимает центральное место в каноне исповедальной женской поэзии ХХ века.

Ася Вевилл, женщина, которую любовник поэт Тед Хьюз назвал "Лилит абортов", недолюбливала свою соперницу еще до того, как (выражаясь языком всесветного обихода) увела у нее мужа. Чувство это быстро стало взаимным — брошенная жена любила изображать, как красавица Ася семенит на своих каблуках по сельской местности, шарахаясь от коровьих лепешек. Победили, впрочем, не лепешки ("истинные ценности"), а каблуки ("изысканный вкус"). Вкуса к хорошему вкусу, главной добродетели интеллектуалов, Сильвии Плат всегда не хватало. При переезде в деревню она расписала стены и мебель сентиментальнейшими цветочками — красным по белому.

Вевилл писала в дневнике: "Трава росла едва не в доме". Сам дом у Хьюзов был "укромный, в красных тонах, обставлен по-детски. Наивно обставлен. Все на живую нитку, сплошная любительщина". После самоубийства Плат ей предстояло прожить в этом доме несколько лет — спать в кровати мертвой женщины, работать за ее столом, воспитывать ее детей, постепенно впадая в тот же грех абсолютной зависимости от другого — любимого — человека. Кончилось это все плохо, хуже некуда.

Но ключевое слово здесь все-таки "наивность". Оно из тех, что первыми приходят на ум при чтении огромного корпуса биографических текстов, которыми обросли 40 стихотворений "Ариэля" — книги, принесшей Сильвии Плат посмертную славу и народную любовь, в том числе, похоже, и запоздалую любовь собственного мужа. За эти 36 лет смерть Плат — поворотная точка, Розеттский камень ее истории, а за ней и все оборки и потроха ее биографии были предъявлены миру в десятках вариантов, исподволь сформировавших особого типа канон.

Он отличается подробнейшей проработкой деталей (вот фрагмент предметного указателя к комментированному тому ее дневников: "Плат, одежда: блузки, 304, 375, 384; пальто, 10, 22, 124, 183, 226, 234, 325, 558, 636; цвета и ткани — предпочтения СП, 9, 126, 198, 233, 327, 335, 379, 526, 533, 672; платья, 74, 108, 109, 111, 114, 146, 183, 270, 369; вечерние платья, 46, 177; обувь, 48, 114, 145, 155, 177, 254, 325, 327, 364, 379, 419, 472, 556, 634, 670; сумочки, 269, 577, 579; чулки и белье, 321, 335, 376, 379, 566, 634, 654; одежда для беременности, 526, 631, 644, 654..."; дальше по списку идут перчатки, ночнушки и много чего еще). Он похож чем-то на фанфик — литературу, создаваемую фанатами поверх (вернее, вокруг да около) литературного текста: и святостью исходной системы координат — книги-источника, и не в последнюю очередь возможностью относиться к любимой истории по-хозяйски — не сообразуясь ни с авторским замыслом, ни с реальностью.

У легенды Плат две зеркальные версии: в одной действуют красавица-поэтесса и равнодушное чудовище, в другой — депрессивная стерва и ее терпеливый муж. Годы — хвала авторам воспоминаний и дневников! — превратили сюжет в бесконечное реалити-шоу с участием мертвых, выживших и их родственников. Мы знаем, как было обставлено самоубийство Плат (дверь в детскую, заложенная полотенцами, чашки молока рядом с кроватками спящих детей, открытая газовая плита, аккуратно сложенная тряпочка под щекой). Мы знаем, как ("как от мясника!") пахло от Хьюза, когда он впервые занимался сексом с Асей Вевилл, жизнь и смерть которой также подробно описаны в специальных трудах. Мы, как героиня Умы Турман в тарантиновском фильме, знаем немного больше, чем нам следовало бы знать.

Штука в том, что право на знание нам дает не только физическая смерть Сильвии Плат (которая, как выразился один из первых мемуаристов, вроде как сделала ее общественным достоянием). Что-то в характере ее жизни исподволь заставляет смотреть на ее историю как на худло — готовый к употреблению фикшн, материал для сентиментального романа или голливудского фильма (в 2003-м ее сыграет Гвинет Пэлтроу). Киношная ослепительность, несовместимая с жизнью крупность и одномерность, а говоря словами человечьего общежития — наивность, требовательность, непреднамеренная инаковость — то, что сводило с ума современниц, так и не простивших ей "американские" чемоданы (белые с золотом), отутюженные одежки, готовность выбрасывать деньги на блестящие предметы вроде новомодного холодильника. В Англии 1950-х американка Плат должна была напоминать фигуру с рекламного плаката, наклеенную на черно-белую фотографию и отчаянно пытающуюся притвориться — черной ли, белой. Несколько лет спустя этот конфликт фактур стал сюжетом и главной характеристикой лирической персоны "Ариэля". Роберт Лоуэлл в предисловии описывал трансформацию так: "В этих стихах... Плат становится собой, становится чем-то воображаемым...— вряд ли человеком или женщиной и уж точно не еще одной "поэтессой", но одной из сверхреальных, гипнотических, великих классических героинь". Подмена, которую он совершает не оглядываясь в этой (первой!) фразе, довольно поразительная: он приветствует превращение девушки в памятник, человека в текст. По сути дела, он утверждает, что на стадии Божьего замысла Плат человеком (или женщиной!) никогда и не была, что ее задумали как Дидону или Медею, плоское, огромное (larger than life), завораживающее зрелище для широкого экрана. Возможно, так оно и есть. В любом случае похоже, что первая часть фильма казалась современникам довольно-таки попсовой. Говоря словами Набокова, молодой Америке никак не удавалось совратить старую Европу.

Друзьям Хьюза Плат виделась даже более американской, чем сама Америка: девушкой с картинки или, хуже того, с обложки журнала Seventeen (в котором Плат с гордостью печаталась) — требовательной, деловитой, компетентной, ориентированной на немедленный успех. Такой она и была — крупный зверь с крайней простотой повадок, сплошной темперамент и никакой софистицированности. Даже готовность, с которой она бралась перепечатывать и рассылать по издательствам стихи своего мужа и его друзей, выглядела в чужих глазах смутно подозрительной. Лента в волосах, красные туфли, склонность к неумеренным восторгам — все это вплоть до роста ("атлетическая внешность, которой я восхищаюсь и которой наделена") обсуждалось и осуждается десятилетиями, и огромный том дневников Плат, кажется, подтверждает любые выводы. Кажется, что он написан поверх рекламного буклета со слоганом "Ведь я этого достойна!". Удивительно, что и такой подстежке не удается ни нейтрализовать тексты с их поразительным качеством и убойной взрывной силой, ни сделать их наивность приемлемой — менее раздражающей, менее цепляющей, менее человечной. Возможно, предельная — до последней черты — человечность, описанная в предисловии Лоуэлла, и есть то, что делает историю Сильвии Плат интеллектуальным детективом, который способен выжить даже в декорациях семейного телесериала.

"Работать над внутренней жизнью: обогатить". "Я должна изучать ботанику, птиц, деревья: покупать буклеты и читать, выходить в мир и смотреть. Открыть глаза. Ежедневно вести записи о людях, чувствах, открытиях... Еще выучить астрологию и Таро — всерьез, глубоко. Брать уроки немецкого, где бы я ни оказалась, и читать по-французски. Может, научиться верховой езде или ходить на лыжах". "Вырваться в прозу!" Движущей силой календаря Плат, мотором, заставлявшим ее крутиться, было встречное движение обещаний и усилий, долговые расписки, выданные себе самой и обеспеченные ослепительными видениями. Самое поразительное здесь — мыльная радужность этих видений, само вещество, из которого сделаны сны Сильвии.

"Я предпочту детей, и постель, и блестящих друзей, и грандиозный стимулирующий дом, где гении хлещут джин на кухне после чудесного ужина и читают свои романы и рассказывают, как устроен рынок ценных бумаг... по крайней мере, я создана для того, чтобы дать это своему мужчине, а заодно и огромный резервуар веры и любви, в котором можно купаться с утра до вечера; и подарить ему детей, множество детей, в великой муке и гордости".

Плат со всей истовостью исповедовала религию натурального обмена — религию труда и подвига, конвертирующую усилия в достижения, обещающую награду за труды и пустоту в обмен на бесплодие. Восходящее тесто дневников и стихов — многие из последних стали объемными, лишь когда "Ариэль" сообщил им дополнительную подсветку — густо замешено на протестантской этике. Идеал, который формирует и формулирует Плат, наращивая страницы рукописей,— абсолютно антидекадентский, вполне антихристианский, очень современный — и несовместимый с жизнью в каком бы то ни было "здесь и сейчас". Она одержима идеей полноты: если ни одно подлинное усилие не остается без награды, ее жизнь должна стать картинкой с выставки достижений, корзиной с преувеличенными фруктами, действующим заводиком по производству здоровья и изобилия. Ей годится только полный комплект: дети, книги, муж-полубог (его мощь, интеллектуальная и мужская,— постоянная тема дневников и писем), путешествия, деньги, публикации в New Yorker. Любая недостача свидетельствует только о недостатке стараний. Ставки в этой игре огромны, мелкий проигрыш — знак или первый признак тотального поражения, падения в пустоту без дна. В этом мире анилиновых картинок и превосходных степеней любой пример нагляден и поучителен (хорошая девочка, плохая девочка), любой просчет опрокидывает тебя, как картонку. Но и случайности нет места, и победитель получает все. Очень человечно. Крайне бесчеловечно. Перед нами прямая речь базовых желаний, голос бытовых трюизмов, обыкновенностей, общих мест. То, что дает ему силу и чистоту — степень голода. Голод Плат не описать, не прибегая к гиперболам. Возможно, он действительно свидетельствует о ее божественной природе. В каком-нибудь пантеоне женщине, писавшей эти дневники, было бы уготовано место Геры — богини-ревнительницы, богини обыкновений и установлений, покровительницы всего наивного, обиходного и тривиального. Вместо этого она написала стихи, вошедшие в "Ариэль".

"В этих стихах, написанных в последние месяцы ее жизни" (от разрыва с Хьюзом до самоубийства не прошло и полугода), "Сильвия Плат становится собой": языком голода, языком огня, которому все равно, какую поверхность облизывать, чистым веществом лирики, не различающей хороших строк от плохих, не выбирающей между злом и добром. В некотором смысле можно приравнять ее работу к полезной деятельности робота ВАЛЛ-И из американского фильма — последнего живого существа на зараженной, покинутой людьми земле. Общего у них еще и то, что эта работа не предполагает веры в существование собеседника.

Сильвия Плат


Собрание стихотворений


М.: Наука

Тюльпаны

Тюльпаны легко возбуждаются. Здесь зима.

Посмотри, как все тихо, бело, заснежено.

Я обучаюсь спокойствию, невесомо лежу,

Как свет лежит на стенах, руках, простынях.

Я никто, и былое безумие мне незнакомо.

Здесь я сдала свое имя и платье сиделкам,

Биографию анестезиологу и тело хирургам.

Моя голова посажена между двух подушек,

Как глаз между белых вечно раскрытых век.

Неразумный зрачок вбирает в себя все подряд.

Сестры в белых наколках хлопочут, хлопочут,

Как чайки над морем, меня они не тревожат,

Что-то вертят в руках. Одна, другая,

Все одинаковы, так что нельзя сосчитать.

Тело мое для них что камешек, и они

Терпеливо оглаживают его, словно волны.

В блестящих иглах они приносят мне сон,

Я потеряла себя, и мне стали в тягость

Кожаный туалетный прибор, похожий на саквояж,

Муж и ребенок, глядящие с фотографии;

Их улыбки цепляют меня, как крючки.


Вещи, набравшиеся за мои тридцать лет,

Упрямо приходят ко мне по этому адресу.

А от меня отслоились милые ассоциации.

Испуганная, на каталке с зеленым пластиком,

Я смотрела, как мой сервиз, одежда и книги

Затуманивались вдали. Меня захлестнули волны.

Теперь я монахиня. Я чище, чем была в детстве.

Я не просила цветов, мне хочется одного —

Лежать без мыслей, без воли, раскинув руки.

Так привольно вам не понять, как привольно

Покой мой настолько безбрежен, что трудно вынести.

Легкость, табличка с именем, безделушки.

К такому покою приходят покойники, навсегда

Принимая его губами, точно причастие.

От чрезмерного пыла тюльпанов рябит в глазах.

Я услыхала и сквозь оберточную бумагу

Их дыханье, настойчивое, как у младенца.

Их краснота громко тревожит мне рану.

Сами вот-вот уплывут, а меня угнетают,

Я цепенею от их нежданных призывов и яркости.

Десять свинцовых грузил вокруг моей шеи.


Слежки за мной не бывало. Теперь же тюльпаны

Не сводят глаз с меня и с окна за спиной,

Где по разу на день свет нарастает и тает.

И я, эфемерная, словно бумажная тень,

Никну под взглядами солнца и красных цветов.

Я безлика, мне хочется стушеваться, исчезнуть.

Пылающие тюльпаны съедают мой кислород.

До их появления дышалось достаточно просто —

Вдох и выдох, один за другим, без задержки.

И вдруг тюльпаны заполнили все, как грохот.

Дыхание налетает на них, завихряется,

Как течение реки на заржавленную машину.

Они привлекают внимание и отнимают силы,

Скопившиеся на счастливом безвольном раздолье.

Стены, кажется, тоже приходят в волнение.

Тюльпаны должны быть в клетке, как дикие звери,

Они раскрываются, словно львиные пасти.

И сердце в груди раскрывается и закрывается,

Вместивший меня сосуд, полный красных цветов.

Вода в стакане на вкус соленая, теплая,

Она из морей, далеких, как выздоровление.

Перевод Андрея Сергеева


Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...