Выставка "Москва — Берлин"

Третий Рим — Третий Рейх


       Наиболее ярким экспонатом проекта "Москва--Берлин" является изменение отношения общества к сталинизму и гитлеризму. В нем появилась дистанцированность, события этого времени воспринимаются скорее как факты академической истории. Неприязнь к машине тоталитаризма, которая определяла поведение интеллигенции десятилетия назад, сменилась академическим интересом.
       
       Экспозиция достигает потрясающего по геополитической корректности эффекта — кажется, что Германия всегда была единой, Россия имела цельную культуру, а если эти две державы когда-то и ссорились, то важнее то, что они великие, а предмет ссоры может быть и забыт. Зрители развлекают себя тем, что сравнивают портреты Гитлера и Сталина, киноплакаты Третьего Рима и Третьего Рейха, имперские замыслы в чертежах и проектах — и находят много общего.
       К сожалению, общего гораздо больше. Это традиционный альянс светской и духовной власти, это националистическая природа лютеранства и православия, это стремление к государственности как к высшей форме цивилизации, это общность мещанских идеалов, это провинциальность, возведенная в ранг культурной особенности. Граница между Западом и Востоком после становления Римской империи проходила по Рейну. Таким образом, исторический генезис обеих держав — окраинный по отношению к культурному центру. Их амбиции сместить центр цивилизации к Востоку породили специфические антизападные теории касательно особого немецкого и особого русского пути.
       Рожденные комплексом культурной неполноценности, эти теории прежде всего характеризуются неприязнью к законченной картине истории и Западу (странам атлантического бассейна) как наследнику Римской цивилизации. Надежды немецкой "геополитики" и российского "евразийства" связываются с мистически трактованной силой континента Евразия. Согласно им, сплоченный организм континента сумеет подчинить себе весь мир и вернуть историю во времена, когда деление на цивилизацию и варварство еще не состоялось — и никто не был обижен. Приоритет пространственного развития и внешней мощи над духовной преемственностью в этих теориях делает их абсолютно языческими. Законопослушная Германия и беззаконная Россия слишком близко находятся к своему варварскому прошлому. Государственность обеих стран апеллировала всегда и прежде всего к языческому в своих культурах. Наиболее характерны примеры последних диктатур — но весь комплекс затребованных государством добродетелей является родо-племенным.
       
       
       Варварским прошлым родственны все страны, а рознятся они тем, насколько прочен слой культуры, отделяющий общество от язычества. В каждой культуре есть уязвимое место, где дикость пробивает дорогу. Когда это случается — требуется художник, чтобы вернуть смысл вещам, очистить испоганенное. Но куда больше мастеров пера и кисти требуются государству, чтобы оправдать свои завоевания.
       В Третьем Риме и в Третьем Рейхе множество представителей творческих профессий обслуживало строй. Их призвали создать нечто величественное, но сделать это оказалось невозможным. Диктатуры ХХ века были диктатурами эклектическими, ретроспективными — ретро-режимами: Сталин мечтал об ивановском царстве в мировом масштабе, Гитлер бредил Нибелунгами, Муссолини грезил об императоре Августе. Новоиспеченные империи в строительстве равнялись на размах Колизея. Этим они отличались от первичных диктатур, которые, разумеется, были похожи только на самих себя. И Египет, и Вавилон — прежде всего естественные исторические образования и потому неужасные. Эти — первичные — диктатуры создавали весь космос бытия целиком — от частного до общего. Поэтому в древнем искусстве ценна и статуэтка, и статуя. Ни рабу, ни фараону было не с чем сравнивать свое существование — оно было нормальным. Возвращение к варварству спустя тысячи лет — и ненатурально, и антиисторично.
       Сталинский Третий Рим и гитлеровский Третий Рейх были прежде всего вторичны, противоестественны — оттого страшны и одновременно так чудовищно безвкусны. Чешский писатель Милан Кундера говорит: "Тоталитаризм — это империя кича". Фашизм — это отсутствие стиля, программная эклектика: ритуалы, архитектура, тексты — все перемешано в один вульгарный вторичный продукт. Диктатура не останется в веках в качестве творца "Большого стиля", высотки Посохина не станут пирамидой Хеопса просто потому, что новая история знает то, что было неизвестно древней. Она знает то, чего боится любой преступник, — свидетеля. Таким свидетелем новой истории явилось христианство; духовная свобода сделалась безусловной мерой вещей. Искусство новой истории, личностное искусство, насчитывает чуть более тысячи лет; древнее — безличное — десяток тысяч. Силы неравны, язычество постоянно берет реванш. Но пока существует хоть один свидетель, знающий иную точку отсчета, довольно и его, чтобы восстановить равновесие. Варварские государства называют таких людей инакомыслящими.
       
       
       В 70-х годах Германия и Россия нуждались в Белле и Солженицыне, даже если свою любовь доказывали изгнанием. Для обоих писателей история была личным делом, позор нации сделался проклятьем их собственной биографии. Но государственная потребность в Белле и Солженицыне прошла быстро. Они пригодились на краткий период так называемого покаяния (иначе: перестройки); ни денацификация, ни десталинизация не были полными. Государство искало новых путей для достижения своих целей, начался новый передел мира, требовалась новая творческая обслуга. Солженицын и Белль с определенных пор сделались ненужными — скорее вредными. Государствам легче договориться между собой, если их эмиссарами выступают Молотов и Риббентроп, Горбачев и Коль, на худой конец Шпеер и Иофан.
       Свидетельством новой государственной стабильности явилось то, что наконец сформировался заказ, — и культурная обслуга теперь знает что делать. Впрочем, культурная жизнь последних десятилетий сама подготовила почву для прихода твердого социального заказа. Постмодернизм, по природе эклектичный, занимался все эти годы не собственно творчеством, но изучением методологии творчества. Соцарт кормился сталинским временем, пародируя соцреализм, но и завися от него, концептуалисты рефлексировали по поводу чужих концепций, критики писали, умиляясь ювенильностью и "коллективным бессознательным", отвергая ценностные ориентиры. 30-50-е годы как объект салонной любви были выбраны не случайно: вторичное тянется к вторичному. С тоталитарным прошлым играть было интересно — в таких играх оттачивалась ирония, практиковался скепсис. Но если долго играть — поневоле заигрываешься.
       
       
       История общества, особенно общества по преимуществу варварского, не прощает отсутствия определенной концепции. Место не может пустовать. Постмодернизм играя перетек в концепцию евразийства. Евразийство и есть исторический постмодернизм. Для обоих течений мысли характерно отрицание целостной истории цивилизаций. Карту мира кроят с такой же легкостью, с какой Джоконде пририсовывают усы.
       Фрагментарное, дискретное восприятие мира удобно прежде всего тем, что не требует временных затрат на учебу: "Сегодня приказчик, а завтра — в карте стираю царства я". Но для того чтобы такая теория была действенна, прежде должна овладеть умами другая: "Сегодня приказчик, а завтра Джоконде усы пририсовываю — вот что такое творчество". Когда Дюшан уродует полотно Леонардо, а Гумилев объявляет бога Яхве Сатаной, и в том, и в другом случае демонстрируется схожая смелость мысли. То же дерзание воодушевило геополитика Хаузхофера на концепцию передела мира. В 1945 году Нюрнбергский процесс счел это преступлением.
       Как часто бывает в сходных исторических ситуациях, реальные интересы правящих классов и потенции салона нашли друг друга. Но государственный постмодернизм, царство кича будет пострашнее, чем просто пошлость в искусстве. Ни собственно постмодернизм, ни Белль с Солженицыным уже не понадобятся. Из наследия Солженицына новое время отобрало то, что пробуждает к жизни темные националистические силы, фальсифицирует историю. Мифы о Столыпине и земствах (подменяющие реальную историю России) сливаются с ностальгией по великой империи. Государственность заражает энтузиазмом.
       Русский человек любого сословия употребляет свободу как водку — напивается на ночь, чтобы утром проснуться опять крепостным и с больной головой; иное дело — немец, у того голова всегда побаливает: за детей, страховку, налоги, а если он пьянеет от чего-нибудь, то только от чувства долга — хорошо, если перед семьей, хуже, если перед Отечеством.
       
       МАКСИМ КАНТОР
       
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...