"Ленком" сыграл "Вишневый сад" как о себе. Здесь нет тоски, а есть отчаянное бесстрашие.
"Вишневый сад" на отечественной и мировой сцене столько раз продавали и оплакивали, что Марк Захаров решил пойти по другому пути. Он сделал жизнеутверждающий и динамичный, даже веселый спектакль и посвятил его памяти Олега Янковского, который репетировал Гаева, и, конечно, памяти всех тех, кого "Ленком" с ужасающей быстротой терял и терял за последнее время. Они так и играют чеховскую пьесу: все самое страшное уже позади, поэтому бояться ничего не надо, жизни вообще не надо бояться.
На сцене нет даже намека на цветущие деревья — один частокол голых прутьев. И огромная стена старого барского дома, которая легко перемещается в пространстве, манит раскрытым окном, пытается прикрыть, защитить своих непутевых хозяев, а в финале, едва не раздавив Фирса, рассыпается вдребезги со страшным грохотом, словно салютуя той новой реальности, которая все равно придет, хотим мы того или нет. Подчеркнув, что, поставив спектакль "по мотивам комедии", режиссер пьесу значительно сократил, чем, впрочем, сегодня уже никого не удивишь. Какие-то реплики поменял местами, что-то, кажется, даже дописал, и все ради того, чтобы события развивались стремительно, характеры обнаруживались сразу, темп нигде не буксовал, а зрителю ни секунды не было скучно.
Глядя на совсем молодого Антона Шагина в роли Лопахина, понимаешь, почему в "Ленкоме" звездная труппа. Захаров безошибочно сумел разглядеть в удачно дебютировавшем на экране актере внутреннюю силу, органичность, просто талант, наконец. Шагин играет не натруженного купца из простых, который, купив имение, взял реванш, а юношу, почти мальчика, у которого есть план, проект переустройства сада. Он пытается спроектировать, выстроить свою жизнь, но обречен точно так же, как и Раневская, которая ничего не планирует и живет по наитию, по чувству. Обыденность происходящего, даже если речь идет о таком сакральном понятии, как вишневый сад,— это вообще принцип постановщика. Никто не прав и не виноват — все люди, только очень непохожие друг на друга. Шагину эту непохожесть и играть не надо, у него в силу возраста и без того другая актерская пластика, другие интонации. Он и Броневой (Фирс) как две эпохи, между которыми — бездна. Он печалится о судьбе своих планов, а Раневская — о женской своей судьбе, которая волнует ее гораздо больше того, что будет со старым домом. Эту всепобеждающую женскую природу и чувствует Лопахин, которого к ней откровенно тянет.
Кому, как не постановщику, известно, что наиболее сильная сторона дарования актрисы Александры Захаровой (Раневская) — это мгновенные переходы от слез к смеху, от трагического к бытовому и эксцентричному. Еще и поэтому он, должно быть, решил: никаких стенаний и заламываний рук у этой Раневской не будет, как и длинных монологов, долгих красивых проходов по сцене и прочего антуража из багажа примы. Она здесь тонкая, изящная, действительно в парижских туалетах и с легкой, неместной походкой, но какая-то отсутствующая, будто во сне, она и не хочет просыпаться, ей так легче, а иначе можно сойти с ума. Безжалостно убрав из пьесы всю лирику, Захаров не тронул отношения Лопахина и Раневской — и актеры замечательно играют сложные, по-настоящему любовные сцены, между ними есть электричество, которое и мертвое пространство вокруг заряжает жизнью, обещанием счастья, конечно, напрасным, как всегда у Чехова. Поэтому после поцелуя Раневская требует музыки, еврейского оркестра — это психологически точно и понятно, жить хочется, вот только дышать нечем.
Еврейский оркестр буквально врывается в действие, он оглушает и завораживает своими ритмами, вот только на сцене никто не танцует. Лишь Шарлотта взмывает вверх и устраивает на крышке рояля какой-то шабаш, яростно задирая ноги, отчего всем становится страшно (еще одна безусловная актерская удача-- опять-таки совсем молодая Александра Виноградова в роли Шарлотты, говорят, и Мария Машкова в другом составе играет не менее интересно, что объяснимо: роль придумана Захаровым от первого до последнего фокуса этой самой странной в истории мирового театра гувернантки). Ее загадочным и зловещим танцем заканчивается первый акт.
Трудно поверить, но второй еще более энергичный и... отчаянно веселый. При жестком и лаконичном режиссерском рисунке актерам — раздолье. Характеры очерчены резко, яркими мазками, но артисты успевают сказать много. Когда Леонид Броневой — Фирс вспоминает вишню, сушеную и моченую, кажется, будто чувствуешь ее вкус. Александр Збруев — Гаев здесь не слабый и смешной, а громкий и настырный, как и полагается "человеку восьмидесятых годов" и "страдальцу за убеждения". Дмитрий Грошев — Яша не столько грядущий хам, сколько грядущий интеллигент, когда надевает очки и убедительно объясняет Раневской, почему ему никак нельзя оставаться в столь невежественной, азиатской стране и он должен во что бы то ни стало уехать в Париж. Наконец, совершенно удивительный в ленкомовском спектакле Петя. Надо сказать, что Петя Трофимов — это вообще своего рода ключ к пьесе, как его играют, такая и постановка. Ведь это в уста "облезлого барина" и вечного студента Чехов вложил загадочные фразы о том, что вся Россия — наш сад и мы, мол, срубив старое, тут же насадим новое. Сначала ему на сцене верили, чуть ли не рыдали от энтузиазма, потом долгие годы над ним потешались — карикатурных Петь был целый полк, хотя их единственной виной оказывалось отсутствие любовницы в половозрелом возрасте. С Петей в исполнении Дмитрия Гизбрехта шутить как-то боязно. Этот долговязый юноша с нервным тиком и в серой гимназической тужурке — прямой наследник Петруши Верховенского и предшественник тех, которые точно так же будут говорить правильные слова, но при этом уже не искать калоши, а убивать тех, кто их вовремя не нашел. При виде этого Пети за Россию уж точно становится страшно.
Не знаю почему, но откровенно не повезло в спектакле Варе: и эксцентричной Олесе Железняк играть скучную богомолку не с руки, и режиссер ей не помог, подарив, в сущности, только одну сцену, когда ее, приукрашенную помадой и ленточкой, толкают к Лопахину, а он видит одну Раневскую. Зато загадочный прохожий, пугающий всех, запоминается, на моем спектакле это был человек откровенно азиатской внешности, который говорил вежливо, с акцентом, но от его реплик действительно становилось как-то не по себе. Так мистически-инфернальная нота заглушила в постановке знаменитый звук лопнувшей струны, которого здесь попросту нет.
Как нет ничего тоскливого, больного, вымученного. Захаров и его театр устали от потерь, от черных драпировок на стенах и зеркалах родного дома, от тоски по тем, кого заменить невозможно. Что толку гадать, какие бы декорации придумал к Чехову гениальный театральный художник Олег Шейнцис — его ученик Алексей Кондратьев достойно справился со своей работой. Зачем думать, кого бы сыграл в "Вишневом саде" Караченцов, а может, и никого, знаю, что тот же Збруев мог годами сидеть без ролей и при этом не жаловался никогда. Конечно, у Янковского был бы другой Гаев, но сейчас мы видим этого, такого статного, красивого, уверенного в себе и глубоко несчастного. Прощание с садом — это любимый момент всех постановщиков пьесы. И плясал Лопахин, крикнувший "Я купил!", и рыдал, и даже стрелялся. У Захарова он произносит это как-то растерянно, без особой радости. Радость здесь — жизнь, любовь, а эти мечты нового владельца как раз и не сбылись. Сад продан, и все как-то сразу торопятся покинуть дом, где столько страдали. Садятся по русскому обычаю — на дорожку. И тут происходит такое, чего уж точно не было никогда раньше: Раневская, сказав положенные слова, начинает подпевать в такт музыки. И так уходит, легко, без надрыва принимая то, что уготовила судьба. Здесь есть прекрасное, отчаянное бесстрашие, и Захарова — Раневская эту высокую ноту берет. О том, что жизнь продолжается, говорят и ее чемоданы, и ослепительно красный шарф, кокетливо обмотанный вокруг шеи, и сверток с анчоусами в руках Гаева, и даже стук топора в саду, где начинают то ли рубить вишневые деревья, то ли сносить дом. А дальше — знаменитый захаровский трюк, без которого не обходится ни один его спектакль и в ожидании которого зритель будет ходить в "Ленком" всегда: вспыхнет последним светом лампа и рухнет, рассыплется в прах дом, погребя под собой последнего своего хранителя — Фирса. Сцена пуста. Не просто сад продан — дома нет. Зато, кажется, есть свобода, вот только от чего? Непостижимый все-таки драматург — Чехов.
Захаров почти не жалеет о саде: его давно уже на его глазах вырубили до последнего деревца. Но надо жить, как сказано в другой чеховской пьесе. И единственное, что он может разрушению и потерям противопоставить,— это энергия своего театра, своего мастерства, которой наполнена его очень личная версия "Вишневого сада".