В Большом театре с шумом прошли гастроли Театра балета Бориса Эйфмана. Труппа отбыла в Петербург, а ее руководитель остался в Москве. В Большом театре он ставит спектакль "Русский Гамлет". С БОРИСОМ ЭЙФМАНОМ встретилась корреспондент "Коммерсанта" ТАТЬЯНА Ъ-КУЗНЕЦОВА.
— Вы сейчас на подъеме — то Госпремия, то "Золотые маски", то гастроли в Большом. А все ставите балеты про непонятость и одиночество.
— Видимо, я изначально так сконструирован природой, что у меня как бы раздвоение личности. Для меня это абсолютно разные жизни. Я всегда находился внутри своих проблем, своего мироощущения. Многое происходит в судьбе человека помимо его воли и желания. Я являюсь реализатором, проводником чьих-то высших идей. И высшее мое назначение — быть именно реализатором этих высших идей. Поэтому я спас себя как художника и в периоды, когда был обласкан, и в периоды гонений.
— Значит, нелюбовь критики вас не уязвляет? Разве непризнание творчества — не источник переживаний?
— Нет, конечно, это вообще никакой не источник. Раньше я как-то более болезненно относился к этому, сейчас отношусь как к необходимой данности, потому что новому поколению критиков действительно нужна практика. И так как я являюсь одним из немногих постоянно творчески действующих хореографов, то на ком же им еще учиться, если не на мне?
Я рад, что не только участвую в процессе создания балетного репертуара конца ХХ — начала ХХI века, но являюсь еще и создателем целой плеяды, школы новой российской критики. Потому что на мне, постоянно оттачивая не только свое перо, но свои зубки, вгрызаясь в мое тело и питаясь моей кровью, они и учатся писать. В конце концов эта кровь проникает в их гены, это процесс такой, любви и ненависти, очень взаимосвязанный процесс. Убежден, что пройдет немного времени, и эта диффузия произойдет, и мое понимание, моя боль, и моя душа проникнет к ним, и я стану частью их души.
— Я принадлежу к числу таких вампиров и попробую суммировать наши претензии: обычно вас обвиняют в пошлости и в потакании массовому спросу.
— По поводу пошлости — это необсуждаемый момент. Это ярлык, который на меня навесили. Сегодня ищут эпитеты, ярлыки, и вот кто-то обронил — и все подхватили. Я считаю, что это пройдет. Ведь можно опошлить любой святой акт: рождение ребенка, любовь. О половом акте можно сказать очень пошло и можно сказать прекрасно. В отличие от вас, критиков, зритель далек от того, что он пришел на что-то пошлое. Он, наоборот, благодарен. Он пришел в храм театра, где может не только интересно провести время, он может обогатиться. В нашем театре так и происходит.
Если, к примеру, Мольер, приходя в кассу, видит, что у него спектакль не имеет сборов, он должен его снять с репертуара. И написать следующую комедию. Может быть, даже худшую. Вот эта зависимость от кассы неистребима и очень тягостна для артистов. Но я обязан об этом думать, потому что всю свою жизнь был на самореализации, на самосодержании.
— Вы заговорили о кассе, значит, все-таки учитываете массовый спрос?
— Зачем же мне отвечать на такие странные вопросы? Вы берете на себя смелость говорить о вкусах публики, я — нет. Я в первую очередь думаю о том, что меня волнует в спектакле. Вы, критики, приходя на мой спектакль, стремитесь найти разрушающее в моем искусстве, которое необходимо выявить, вскрыть и доложить. У вас, у критиков, суть сексотов, секретных информаторов. Все вокруг радуются, а у вас задание. Вы не можете расслабиться, потому что должны обнаружить врага и получить за это деньги. Выполнить социальный заказ. Причем негативный, потому что для продажи вам нужно напечатать статью, которая была бы, ну как бы это сказать, с перчиком. Которая бы читалась как острое обличительное досье. Ваш "Коммерсантъ" читаешь и видишь — вы всюду ищете блох. Вы не настроены на какую-то положительную эмоцию. Вот это страшно.
Вы можете только иронично, саркастично описать события на сцене и еще найти какой-то плагиат, провести аналогии и описать атмосферу в зрительном зале. И все. А где профессия-то, девочки? Вы обвиняете меня, что я потакаю. Это неправда. Я не тому посвятил свою жизнь. Да я не знаю вкуса зрителя, поверьте. Просто я всю свою сознательную жизнь шел к драматическому балетному театру. Я развиваю один и тот же тип спектаклей, со студенческих лет. Я не меняю себя. У меня есть направление, которое сегодня находит отклик.
— В массах?
— Во всем мире. И не в массах, а в людях. А вот вы работаете на публику. Потому что в ваших писаниях так мало именно вашего, так мало искренности. То, что вы делаете, это не то, что вы хотели бы делать. А то, что вынуждены делать. Это спекуляция. Я думаю, необходима смена стиля в критике. Вы должны писать с позиции страны, в которой вы живете.
— С позиции страны или с позиции балетного искусства?
— С позиции страны, в которой уже 300 лет существует балетное искусство. У нас есть культура балетная, культура балетной критики. Даже тот факт, что вы готовы по одному просмотру писать рецензию... Ведь вы кто? Вы — женщина. Вы пришли на спектакль, у вас голова болит, вы расстроены, дома не в порядке, что-то с насморком. Можете вы в таком состоянии создать глубинные впечатления? Я, например, профессионал,— не могу. Волынский ходил на каждый спектакль. Наша советская критика ходила на каждый спектакль.
— Но если спектакль плох, видно с первого взгляда.
— Может, это вам так показалось? Вы сходите туда второй раз. Это как пирог "Наполеон". Знаете, один слой, другой.
— То есть первый может быть дрянь, но надо есть дальше, может, там повкуснее будет?
— Ну, это неправда. Вы слишком самоуверенны. К тому же это неуважение к самой себе. Если вы так не уважаете труд хореографа, тогда зачем вы занимаетесь этим делом? Вы просто зарабатываете деньги. Маленькие деньги — вы поймите суть. За маленькое предательство.
— Кого это я предаю?
— Нас, хореографов. Потому что не углубляетесь в наше искусство, в наш внутренний мир. Люди, претендующие на особый взгляд, идут от позиции, а позиция идет от ума. Вот в чем несоответствие моего искусства и той критикующей молодежи. Бедные люди, которые должны зажать свое нутро, чтобы только критическим разумом воспринимать искусство. Но искусство, которое создано для восприятия сердцем, душой, глазами, не находит отклик в человеке, который закрыл всего себя в панцирь, и только глазами острыми, как скальпель, разрезает твое тело и ищет только пороки и дефекты. Когда смотрят моего Достоевского, одни находят какую-то пошлость и нравоучения. Но другие находят в нем новый вид балетного театра.
— Черт с нами, с современниками. А что про вас будут говорить лет через пятьдесят?
— Я думаю, через 50 лет мои балеты будут просто изучать. Будут читать современных критиков и поражаться тому, что они писали о моих спектаклях такие глупости. Откуда вы знаете, что вы лично являетесь критерием моего будущего?! А может быть, мои балеты будут жить вечно, может быть, станут классикой конца ХХ-ХХI века, как стали балеты Петипа и Баланчина. Интуитивно я предчувствую, что так оно и будет.
— Ваш "Русский Гамлет" в Большом — шаг в этом направлении?
— Инициатором постановки в Большом был Владимир Васильев, давно вел со мной переговоры. Его особое отношение ко мне удивительно. Ведь он не просто руководитель, он мой коллега, хореограф. Но у Васильева государственное мышление. И он убежден в том, что только со сцены Большого театра мы можем мощно заявить всему миру о том, что в России есть современный балет. Это гражданская позиция. Очень патриотическая.
— А чем вы займетесь, когда вернетесь в свой театр в Петербург? Говорят, работаете над "Дон Жуаном"?
— Это не обычный "Дон Жуан". Это Дон Жуан, которого играет актер Мольер, он проживает его жизнь на сцене и свою трагедию за кулисами. Это чисто театральные вещи — костюм, маска, человек, который скрывается под маской.
— И что скрывается под маской Эйфмана?
— В своих спектаклях я ее срываю. Тело не может лгать.
— А ваша маска в жизни?
— Человека уставшего, измученного, жаждущего одиночества.