В рамках проходящего в Москве 67-го Международного конгресса ПЕН-центра состоялся большой поэтический вечер. На вечере впервые вручалась учрежденная Росбанком литературная премия имени Б. Пастернака. Получил ее поэт Геннадий Айги. А два десятка других участников должны были читать свои стихи на родных языках, что обещало головокружительную полифонию в духе джойсовских "Поминок по Финнегану".
Многоязычные поэтические чтения — дело достаточно распространенное, невзирая на общепризнанную непереводимость поэзии. В аудиториях камерных и благожелательных языковый барьер кое-как можно преодолеть — и иностранные стихи если и не понять досконально, то хоть почувствовать в них драйв или отсутствие оного. Но тут — огромный конференц-зал гостиницы "Рэдиссон-Славянская", участники, разные не только по языкам, но и по жанрам, калибрам и классам: от Роберта Блая до Игоря Иртеньева, от Гюнтера Грасса до Константина Кедрова. Но, очевидно, сказался долголетний опыт публичных выступлений Андрея Вознесенского, организатора и ведущего вечера,— зал был полон.
Известно, что в такого сорта выступлениях важней всего сразу схватить жертву (слушателя, пардон) за душу мохнатой рукой таланта и потрясти ее до последних фибр. Вот как это сделал Вознесенский. Выплыв на сцену в белом костюме, он сказал следующее: "Такие собрания принято начинать с минуты молчания в память о тех, кто ушел от нас за время, что мы не встречались. Но не будем. Мы слишком долго молчали. Предлагаю минуту антимолчания". "Anti-silence",— перевел синхронист. "What the f... is antisilence?" — услышал я за спиной.
Что это, выяснилось немедленно. В зале погас свет, одинокий луч ударил в Вознесенского, и вдруг поэт, растопырив руки, заорал на одной ноте: "А-а-а-а!.." После того, как таким образом почтили память ушедших, бояться иностранных стихов уже не стоило.
Ужас публичной демонстрации поэзии, по идее, знаком каждому, кто писал стихи и потом пытался читать их. Разница между счастьем сочинительства и конфузом демонстрации сочинения такова, что каждый раз приходится преодолевать боль. И она передается в зал и как-то укрепляет поэзию, а может, и заменяет ее.
Гюнтера Грасса переводил Александр Ткаченко: "Мы живем в яйце. Мы измарали внутреннюю сторону скорлупы. Нас высиживают. Мы надеемся, что нас высиживают". Оказалось впоследствии, что надеемся, скорей всего, напрасно: скорлупу разобьют, нас выпустят на сковородку и посолят. Свойственное Грассу объемное социальное звучание налицо.
Президенту ПЕН-центра мексиканскому поэту Омеро Ориджису достался в переводчики эзотерик Константин Кедров: "Я есмь, где совокупление откладывается и возобновляется..." Отделилась от занавеса эфемерная, как бы шаткая Ахмадулина и прочитала: "Он сыт, и я его кормлю..." На этой фонетически рискованной строчке я выбрался из зала — в расчете подкормиться да и вообще. Размяться. Из соседней двери, мотая головой, показался поэт Лев Рубинштейн. Соткался у колонны прозаик Евгений Попов. Закурил сладостно в углу критик Сергей Чупринин. Похохатывая над чем-то своим, вышел правдоруб Игорь Иртеньев. У заглушенного автомата с поп-корном озирался писатель Игорь Яркевич. Стриженый, похожий на мальчика, но очень старого, Андрей Битов метнул огненный взор. Чувствовалось, что никому не хочется перебрать поэзии.
В зале между тем перешли к премии Пастернака. Ее вручили без долгих предисловий Геннадию Айги. Безупречной литературной репутации этого камерного поэта, одного из немногих русских верлибристов, едва ли мог повредить странный слайд работы неугомонного Вознесенского, маячивший на экране, пока лауреат читал стихи. "Shit-hits",— гласил этот "видеом". О ком это он так, о чем? Гостям, которые, отмаявшись, перешли к накрытым столам, было над чем поломать голову. Но легко не бывает, когда речь заходит об истинной поэзии.
МИХАИЛ Ъ-НОВИКОВ