Перед открытием своей выставки в "Гараже" Джеймс Таррелл поговорил о свете с АННОЙ ТОЛСТОВОЙ.
— Современное искусство стремится перейти свои границы и сблизиться с театром, кино или музыкой. Вы же работаете со светом — средством выражения, характерным в первую очередь для визуального искусства. Думаете, что сугубо визуальные средства в искусстве еще не исчерпали себя?
— В искусстве важен не столько формат, сколько то, что оно может нам сообщить. Я все еще люблю живопись и до сих пор нахожу в рисовании не меньше смысла, чем в конструировании световых инсталляций. Искусство боролось за свободу от ограничений, и сейчас художник может заниматься перформансом, видео и чем угодно, но часто безграничная свобода не дает сосредоточиться на чем-то одном и найти свой путь. Мне посчастливилось: меня заинтересовал свет как таковой — не свет, каким он бывает в кино или на видео, а свет, как он есть и каким его можно увидеть. Я просто хочу сказать, что иногда ограничения бывают полезны.
— А как вы нашли свой путь и начали работать со светом?
— Самое сложное — это понять свет как форму. Это вам не глина или воск, которые можно размять в руках. А как поймать свет? Как он работает? Я шел на ощупь, шаг за шагом. На моей московской выставке показано, как все развивалось, как от угловых проекций 1960-х я пришел к большим комнатам света вроде "Ganzfeld", которую можно увидеть также и на Венецианской биеннале. Мне очень помогли мои университетские занятия психологией восприятия. Постепенно у меня составился своего рода словарь света, но я до сих пор учусь. Много времени ушло на то, чтобы понять, что свет — это всегда пространство. Думаю, то же самое происходит и у людей, работающих со звуком, которые постепенно осознают, что звук — это акустическое поле.
— По вашим работам видно, что вы изучали психологию восприятия. Но кажется, что в ваших световых инсталляциях помимо сложно выстроенных оптических эффектов есть ощущение драмы — они очень театральны. Вас интересует только оптика или другие виды восприятия тоже?
— Здесь возникает и физическая реакция: вы как бы купаетесь в свете и ощущаете это глазами и кожей, почти физически. Но важна также и эмоциональная реакция: вы переживаете безвременность этого пространства, я отделяю пространство от времени. И я прекрасно понимаю, что в этом мое искусство совсем не современное. Я не занимаюсь вопросами стиля, не отвечаю на запросы эпохи — мне интересны внутренние состояния, эмоции. Как говорила мне моя бабушка, загляни внутрь себя — и увидишь свет.
— Какие художники, занимавшиеся проблемой света, были важны для вас?
— Тернер — он изумительный и совершено необычный. Я давно заметил, что самые чувствительные к свету художники обычно рождаются на севере, где свет — это что-то вроде драгоценности. Понимаете, Скандинавия, Британия, Нидерланды и уж тем более Россия — это совсем не то, что юг Франции. Там, где темные зимы, люди гораздо тоньше воспринимают свет. Я в некотором смысле исключение: родился в Калифорнии. Другой очень важный для меня мастер — это Ротко с его интересом к тому, как выразить возвышенное с помощью света и красок. И еще Эд Рейнхард — совершенно недооцененный художник. Мне, конечно, всегда были интересны Караваджо и караваджисты, но это типично южное восприятие света — он у них холоден и элегантен.
— В классическом искусстве свет всегда был метафорой откровения и имел религиозные коннотации. Современное искусство религию, как правило, отвергает. Можно ли сказать, что ваши световые инсталляции — это своего рода храмы, возвращающие нас к религии?
— В храмовой архитектуре свет всегда один из главных элементов. Вы входите в церковь, и то, как свет проникает в алтарь через витражи, сразу сообщает вам особое чувство — гораздо более сильное и властное, чем то, что возникает от чтения священных текстов. Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что свет несет религиозный, идеалистический смысл, и меня это нисколько не смущает. Я из семьи квакеров и вырос в общине идеалистов, в которой идеям коммунизма, боюсь, следовали гораздо строже, чем здесь, в России, где так легко от них отказались. Впрочем, я не занимаюсь политикой или религией. Люди часто видят ослепительный свет в снах, но, когда они просыпаются, свет исчезает. Я лишь хочу, чтобы этот свет из снов оставался с нами после пробуждения, проник из идеального мира в физический. Искусство всегда об этом — о расширении физической реальности.
— Вы обмолвились, что не занимаетесь политикой. Однако когда вы вернулись из Вьетнама, вы примкнули к пацифистскому движению, были активным борцом за мир и даже сидели в тюрьме. Вы полагаете, что политикой надо заниматься в реальной жизни, а не в искусстве?
— Да, за антивоенные выступления я попал в тюрьму, это разрушило мой брак, мою семью, и я до сих пор об этом сожалею. Знаете, в жизни бывают такие моменты: вы словно бы оказываетесь на сцене, в луче света, иногда вы переигрываете, иногда недоигрываете, очень трудно найти середину. Жизнь ставит вас в такие условия, когда не участвовать в политической жизни невозможно. Хотя для искусства это не всегда полезно. Ваши великие художники Родченко, Лисицкий — они поддерживали политический режим, который в итоге их пожрал. Но чем старше вы становитесь, тем больше понимаете, что формы политической и социальной жизни постоянно меняются — смотрите, как изменилась общественная реальность с приходом электронной почты и Twitter,— а искусство в своих глубинных основах остается неизменным.
— Архитектурные модели для вашего проекта в кратере Роден, которые здесь выставлены, напоминают работы архитекторов эпохи Великой французской революции — Булле, Леду…
— Да, но также и Мельникова. Я очень хотел посмотреть дом Мельникова, и то, что я увидел, весьма прискорбно. Русский конструктивизм оказал такое колоссальное влияние на мировое искусство, а здесь он никому не нужен и лежит в руинах…
— Да, к сожалению. Но я хотела спросить о другом. Эпохи, породившие утопическую архитектуру Леду и Мельникова, были одержимы идеей изучения света, будь то извержения Везувия или опыты с солнечной энергией. Почему утопию всегда влечет идея света?
— Люди всегда стремятся к свету, в утопию, чтобы жить в соответствии с идеалами, но это редко кому удается. Моя семья жила в такой идеалистической общине, но мне пришлось уйти оттуда: они не верили в мое искусство, поскольку искусство считалось суетным занятием. Знаете, сейчас, когда я приезжаю на биеннале в Венецию, где все только и заняты что вечеринками, я, бывает, и подумаю: действительно, совершенно суетное занятие.
— Можно ли сказать, что своей работой со светом вы пытались переубедить свою семью?
— Боюсь, это было бы невозможно. Когда я купил землю с кратером Роден, мои родственники решили, что я наконец взялся за ум и обзавелся ранчо. И были очень разочарованы.