Автор заставил себя целый месяц читать современную русскую литературу. Это оказался опыт разочарований. Почему?
Этим летом сбылась мечта, которую я бы назвал мечтой идиота. Я больше месяца валялся, условно говоря, на диване и читал — по преимуществу то, что называется современной русской прозой.
У меня накопилось. К этому лету в моем списке обязательных к прочтению книг числилось 252 позиции.
Но если чтение переводных научно-популярных книг еще продвигалось, то с отечественными художественными была беда. Я откладывал их на потом, оправдываясь тем, что, скажем, Дима Быков все равно за день пишет больше, чем я читаю, Быков вообще самозарождается из кириллицы, как лысенковский овсюг из овса.
Но дальше откладывать стало невозможно, потому что самым интересным, когда читаешь книги скопом, написанные в одном временном потоке, является что? Правильно: уловленное время. Точнее, шум времени, тут Мандельштам был точен. В книги, даже неудачные, влипают какие-то важные вещи, определяющие шум эпохи.
В общем, я стал читать современное русское. И Зайончковского с его "Городком", и расхваленных-перехваленных "Елтышевых" Сенчина, и "Мертвый язык" Крусанова, и "Таблетку" Садулаева, и "Географа" (который глобус пропил) Алексея Иванова, и его же и "Общагу" (которая на крови; на десерт я придержал "Блуду и мудо", "Сердце Пармы" и "Золото бунта"), и "Армаду" Бояшова, и "Ананасную воду" Пелевина, и недочитанного по мелочам Сорокина, ну, и, понятно, вездесущего Быкова.
Это была, конечно, не вся современная литература (в очереди в затылок дышали друг другу Мамлеев, Пепперштейн, Кантор, последний Шишкин, а также Аствацатуров, Геласимов, Иличевский, за которыми, впрочем, снова занимал место Быков), но и этот улов был немал.
Электронный ридер плюс интернет позволяли добывать любую книгу мгновенно. Поэтому, если Садулаев восторженно поминал Стогова, я немедленно переключался на Стогова, а когда приходила весть о моде на русского американского писателя Идова — я принимался за "Кофемолку", по пути успев спикировать в другой век, в "Больную Россию" Мережковского и в "Опавшие листья" Розанова. А когда глаза уставали, я электронные книги слушал.
Была в этом времяпрепровождении невероятная сладость возвращения в возраст осьмнадцати лет, когда единственные труд и забота — читать, читать и читать, а о прочем можно не думать, от чего будущее кажется прекрасным, как именинный торт.
И вот если вначале я что-то читал с упоением (как романы пермяка Иванова: один — о застывшем в подростках русском Питере Пэне, втиснутом в тело учителя географии, а второй — об ангеле, поселенном в общагу), а что-то с раздражением (тут фамилии опущу), то вскоре и раздражение, и восхищение слились в ощущение, что разным языком, но одно и то же произведение пишет один и тот же человек. То есть я стал слышать тот самый гул эпохи, ради которого и затевал предприятие. И главным в этом гуле было не то, что там звучало, а то, чего не звучало.
Итак, первое: ни в одной из книг темой, пусть даже второго плана не был труд, то есть, прошу прощения за избитый оборот, созидательный труд. Ни в одном из романов герои, пройдя преграды, унижения, обманы и предательства, не отреставрировали, скажем, старый пароход, чтобы дать ему новую жизнь и найти личное счастье. Более того, единственным известным мне романом, где такой труд присутствовал, был вышедший в 2000-м "Ноль часов" Михаила Веллера. Там команда крейсера "Аврора", отремонтировав двигатели и орудия, отправляется через Неву, Ладогу и канал имени Москвы в Первопрестольную, дабы из главного калибра расфигачить Кремль с обитателями, что делает этот текст родственным позднее написанным "Дню опричника", или "Сахарному Кремлю" Сорокина, то есть памфлетом, политической сатирой, талантливой карикатурой.
Вся работа во всех русских романах сведена к мелькающему на заднем плане офису, который перерабатывает людей в планктон, питательную среду для китов капитала. Единственный роман труда — это "Кофемолка". Там молодая пара, из числа тех американцев, что деньги заработала виртуально, на финансовых производных, решает вложиться во что-то реальное и открывает венскую кофейню в Нью-Йорке. Там много таких, разбогатевших и наивных, мечтающих об идеальном ресторанчике, о правильном магазинчике. И вот читать эту историю невероятно увлекательно, хотя и грустно, потому что в Москве и Питере кипят те же страсти, однако ж романов про эти нешуточные страсти-мордасти нет.
Второе. В современной русской литературе нет места страстям, нет места любви. То есть описания типа "наутро Михаил понял, что не может обойтись без Елены, он набрал ее телефон и долго вслушивался в гудки" — такие цепочки слов есть, но это с точки зрения романа не любовь. Это дерьмо. Я не знаю, что случилось и почему никто из писателей не может любовь нарисовать, в лучшем случае обозначить: типа, да, влюбился, страдал, а она крутила с менеджером постарше и не ценила. У меня вообще есть подозрение, что то, что мы называем любовью — (по)жар страстей, зажигающий конкретную исторически и социально определенную жизнь, это результат воздействия не столько вброшенных в кровь гормонов, сколько культуры. Под влиянием культуры игра крови принимает ту или иную форму. В Средневековье, скажем, в любви значение имел лишь объект. Рыцарь ехал на битву ради Прекрасной Дамы — важно было, что дама прекрасна. А Возрождение поменяло субъект и объект местами. Как писал Давид Самойлов:
Говорят, Беатриче была горожанка
Некрасивая, толстая, злая.
Но упала любовь на сурового Данта,
Как на камень серьга золотая.
Сколько раз мужчины тонкого душевного устройства падали, как из самолета без парашюта, в любовь к вульгарным толстухам! Сколько раз нежные женщины уступали похотливым кабанам и в спальню, видя в этом толк, пускали негодяев.
Хотения тела и веленья ума, похоть и разум, сердце и мозг — все эти битвы, возвысившие и разгромившие целые армии, а параллельно породившие и "Крейцерову сонату", и "Легкое дыхание", и "Отца Сергия", и тьму, тьму, тьму рассказов, повестей и романов по всему миру, все эти неразрешимые противоречия почему-то остаются вне современной русской прозы. И даже поэзии. Два главнейших современных русских поэта — Всеволод Емелин и, понятно, Дмитрий Быков — известны не как любовные лирики, а как создатели рифмованных сатир.
Попробуйте отыскать в потоке новой русской литературы роман о любви, о том, как на пустом месте возникает невозможная, необъяснимая любовь к тому, к той, кто по всем параметрам недостоин любви — ну, к уборщице Большого театра, которая меняет влекомого жизненным потоком героя, и он начинает плыть против течения. Но при этом ревущий поток любви так силен, что он заглушает поток похоти, и мужчина бессилен со своей жертвой в кровати. Я в жизни такие истории знаю. Но я не знаю ни одного в литературе их описания. Любовь в литературе умерла, ей-ей, даже в дамских романах (где всегда присутствует картонная историйка, как героиня влюбляется в сына подруги и везет его на Багамы) любви куда больше.
Третье. Как ни странно, несмотря на все обвинения в разнузданности, современная русская литература удивительно неэротична. Она не умеет рассказывать о сопряжении тел так, чтобы вызвать возбуждение. Эротичен и, честно говоря, порнографичен Бунин. Таковы его "Митина любовь", его "Темные аллеи". В "Аллеях" есть один, нежно любимый мною рассказ, "Начало", как 12-летний мальчик теряет невинность — не в пошлом смысле, а в главном, когда в поезде, наблюдая зашедшую влюбленную и, несомненно, близкую пару, задыхается, видя, как молодая женщина, упав на диван, отстегивает что-то от шелковых серых чулок, поднимая платье до голого тела между ним и чулками, и оправляет подол. Небо падает на мальчишку. У Бунина вообще в деталях, в описании нечаянностей впопыхах, локтей, ладоней, не просто дьявол — там все люциферово войско. Умел нобелевский лауреат описать жаркое и жадное тело, знал в жажде тела толк, знал все повороты...
В современной прозе нет ничего, способного описать, как зарождается, развивается и удовлетворяется желание, да так, чтобы сдетонировать. Хотя формально сексуальных сцен при этом масса. Но все они напоминают русское порно, которое я вам советую в образовательных целях как-нибудь разыскать в интернете. В этом порно совокупление всегда выглядит собачьей свадьбой: на мордах животных, как известно, эмоции не проступают. Вот и в русском порно на лицах участников различимо единственное желание: быстрей кончить и получить свои сто баксов. Возбудиться там можно разве что от антуража: полированной стенки гэдээрошного производства с хрусталем или припаркованных у поляны "жигулей" с номером Тверской области "69".
Ну, у Улицкой порой встречаются порочно-невинные описания девочек, всех этих первых потных, жарких, липких игр, родственные тому, что были у Лимонова в "Великой эпохе" (во французском издании). Но Улицкая — единственная, кто пишет тексты, рассчитанные не на человека эпохи Москвошвея, а говорящая urbi et orbi, это какое-то редчайшее исключение из принятых в современном литературном процессе правил. Она — да, может быть, Терехов с "Каменным мостом". Потому Улицкая и напоминает все больше океанский лайнер, возвышающийся над портовой мелочью фелюг.
Вот, собственно, и все три моих наблюдения. Я честно попытался описать, чего в современной литературе нет. Я так же честно могу сказать, что не понимаю, отчего так произошло. Все, что в современной прозе есть, даже самой изощренной, вроде пелевинской (и быковской, разумеется),— это социальная сатира. То есть вся нынешняя русская литература есть публицистика. Разящая то Кремль, то строй, что, впрочем, все больше одно и то же. Русская литература — это все та же написанная век назад "Свинья матушка" Мережковского, которую можно смело переиздавать под разными обложками сегодня. Царь. Чиновничья шелупонь. Ссучившиеся менты-полицаи, которые, даже подыхая, тащат за собой на тот свет других. PR- и политтехнологи. Жизнь за бабло. Что у Пелевина, что у Садулаева, что у Сенчина. Разница в таланте владения словом.
И даже если я предположу, что так вышло оттого, что литература ушла в публицистику, потому что публицистика сегодня в России запрещена на самом популярном информационном источнике, то есть телеэкране, то, вероятно, тоже дам крайне неполное объяснение. Я не знаю, почему литература именно сегодня проиграла, говоря словами Довлатова, "борьбу за сохранение ее эстетических прав, за свободное развитие ее в рамках собственных эстетических законов, ею самой установленных", а стала заниматься тем, чем Вяземский советовал заниматься Пушкину, а затем вся интеллигентская критика от Герцена до Белинского стала советовать заниматься всем писателям — "согревать любовью к добродетели и возбуждать ненависть к пороку".
Довлатов, кстати, остался удивительным образом в стороне от этих согревания и возбуждения, возможно, потому и не выходит из моды вот уже 20 лет, что в мире моды редкость, и я сам тут с удовольствием, между Крусановым и Прилепиным, перечитал "Зону" и "Заповедник".
Вот, может быть, это и причина, почему я и не пишу романы, хотя мне настойчиво советует роман написать — кто бы вы думали? — ну, конечно же, Быков.