"Я поэт без биографии"

К своему юбилею Александр Кушнер рассказал о себе, современниках и поэзии

Александру Кушнеру исполняется 75 лет. В четырехсерийном документальном фильме, снятом по случаю юбилея, себе он посвятил одну серию, а три — другим, любимым им поэтам

Поскольку "времена не выбирают", поэт Александр Кушнер родился в 1936 году. Поскольку "что ни век, то век железный", на его долю выпали сталинская эпоха и война. Поскольку "время — это испытанье", критика ополчалась на его стихи, их не печатали. Поскольку "время — кожа, а не платье, глубока его печать", Александр Кушнер такой, какими мы увидим его с 12 по 15 сентября на канале "Россия-Культура" в фильме, приуроченном к его 75-летию, "Времена не выбирают".

Из четырех серий, в каждой из которых звучит много стихов, только первая — о судьбе самого поэта. Три других — о Тютчеве, о поэтах "без биографии и с биографией" и об Иосифе Бродском. В фильме мы услышим вступительное слово Бродского перед вечером Александра Кушнера в Бостоне в 1988 году: "Стихотворениям Кушнера присуща сдержанность тона, отсутствие истерики, широковещательных заявлений, нервической жестикуляции. Он скорее сух там, где другой бы кипятился, ироничен там, где другой бы отчаялся. Поэтика Кушнера, говоря коротко, — поэтика стоицизма... Поэзия суть существование души, ищущей себе выхода в языке, и Александр Кушнер тот случай, когда душа обретает выход".

"Огонек" приводит отрывки из рассказа Александра Кушнера.

О времени и о себе

Почему так талантливо мое поколение? Сколько замечательных людей оно дало: Андрей Тарковский, Василий Аксенов, Белла Ахмадулина, Андрей Битов, Евгений Евтушенко... Мне кажется, многое объясняется, как ни странно, войной. В этом наше поколение похоже на пушкинское, кюхельбекеровское, дельвиговское, баратынское, тютчевское. Они тоже в раннем детстве были невероятно взволнованы войной с Наполеоном. Победное возвращение войск с фронта их так же радовало, как нас в 1946 году. Но они же знали, что такое смерть. И мы знали.

* * *

Какой-то умник, видимо, из Ленинградской администрации, решил, что детей опасно держать в городе, могут быть бомбежки, а в сельской местности им будет хорошо. И я оказался в деревне Крестцы Новгородской области. Уже летали немецкие самолеты. Отец, узнав об этом, прислал матери с фронта телеграмму: "Умела отправить, умей и вернуть. Сеня". И она, бедняжка, поехала за мной. Уж не знаю, какие мытарства претерпела, но добралась в эти Крестцы и забрала меня в город. А потом была эвакуация. Когда мы ехали в эшелоне, поезд остановился на каком-то полустанке, и мама вместе с подружкой побежали за кипятком, а поезд тронулся. Женщины меня держали, чтобы я не вырвался, я готов был броситься под насыпь. Спасибо машинисту, святой человек, увидел двух отставших женщин и остановил поезд. А так ведь что бы со мной было — я бы потерялся. На ниточке висит человеческая судьба.

* * *

Сызрань. Я прекрасно помню: голодно, тяжелая жизнь. Приходил из детского садика, мама спрашивала: "Ну чем, Алик, вас сегодня кормили?" — "Чай несладкий, хлеб ни с чем". Но все-таки Сызрань — место благословенное по сравнению с блокадным Ленинградом. В блокаду в квартире оставалась моя тетя. Она работала детским врачом в детском доме. Голодала страшно. Отчасти ее выручила бутылка рыбьего жира. Однажды она полезла зачем-то под шкаф и вытащила бутылку. А это я, маленький, забросил бутылку с рыбьим жиром за шкаф — я его терпеть не мог. Ей он очень пригодился.

* * *

В 1944 году отец с фронта в погонах, в морском кителе в капитанском звании приехал за нами, чтобы нас из эвакуации вернуть в Ленинград... Мне повезло с родителями. Отец — военный инженер, образованный, многое знающий... Мама, чудесный человек, в юности ходила в театральную студию, а работала секретарем-машинисткой. Я рано начал писать стихи. Лет в восемь. Отец, вернувшись с войны и заметив мою любовь к стихам, стал мне читать Пушкина, Лермонтова и даже Гомера — "Илиаду" и "Одиссею" в переводах Жуковского и Гнедича. Вот откуда, наверное, на всю жизнь во мне любовь к античности.

* * *

Сталинская эпоха — это эпоха фараона. Мой двоюродный дед — футурист, поэт Борис Кушнер, в 1912 году выпустивший в Витебске, где жил Шагал, первую книгу своих стихов "Светофоры", был расстрелян в 1937 году. И отец не смел писать в анкетах об этом. А "дело врачей"? Тетя, о которой я говорил, боялась ходить по вызовам в это время — а вдруг ее примут за врача-вредительницу? Это ее-то, проработавшую всю блокаду в детском доме. И я многое понял тогда. Вот почему мне было не по пути с красным флагом.

* * *

В 1954 году с золотой медалью я окончил школу, подал документы в университет, но, конечно, меня не приняли. Слава богу, успел перенести документы в заштатный педагогический институт Покровского. И, к счастью, там-то и оказались лучшие преподаватели — их выгнали из университета. Это было большое везение. В это же время или немного раньше я познакомился с поэтом Глебом Семеновым. Он вел литературное объединение при Горном институте. Туда ходили в основном горняки вроде Городницкого, братьев Штейнбергов, Агеева... Андрей Битов, конечно. Мы с ним вместе с Петроградской ездили на троллейбусе. Появилась литературная среда.

* * *

В 1962 году вышла моя первая книга — маленькая книжечка "Первое впечатление", но тираж огромный — 10 тысяч. Сейчас таких тиражей для поэтических книг не бывает. И она была моментально раскуплена. А между тем критика ополчилась на нее невероятным образом. Я еще только держал в руках сигнальный экземпляр, как появились две зубодробительные статьи в ленинградской комсомольской газете "Смена"... где говорилось, что это фиглярство в искусстве, что я рассматриваю свой пуп, что стихи сгниют на помойке... В журнале "Крокодил" за подписью "Рецензент" появился фельетон, где говорилось примерно то же самое — фокусничество, ерничество, камерность. Помню последние строки. Приводились мои стихи: "И я стою над ледяной рекой, И как мне дальше жить, не понимаю". И было написано: "А надо понимать, Александр Семенович, время такое". Времена у нас всегда одинаковые.

Через полгода взялись за Бродского в той же "Смене". А со мной ничего не сделали, потому что я работал в школе рабочей молодежи. Я приходил ошельмованный в класс и давал урок. И ни один ученик не спросил меня про эти статьи. И ни один учитель не намекнул. Замечательные люди! Ощущалась поддержка читателей, друзей, просто нормальных людей, которым надоел этот официоз. И если книжку ругают — значит, она хорошая. Так было принято думать, и, между прочим, почти всегда справедливо.

* * *

Говоря о своих неприятностях, в то же время хочу сказать главное: я считаю себя счастливым человеком. Я и был им. И дело не только в любви, в чтении, в семейной жизни — в том, что у меня были сын, жена, любящие родители. Я был счастлив за столом, когда писал стихи...

* * *

Вместе со мной или несколько раньше были опубликованы Соснора, Горбовский, а в Москве — Ахмадулина, Евтушенко, Вознесенский. А Бродскому, который на четыре года моложе, Довлатову, который тоже моложе, не повезло. Занавес опустился...

О времени и не о себе

В 1987 году неожиданно я был включен в группу писателей, едущих по приглашению американского ПЕН-клуба. Бродский настоял на том, чтобы обязательно были в этом списке переводчик Виктор Голышев и я. И таким образом в декабре мы оказались в Бостоне, Нью-Йорке, Вашингтоне. А Бродский в том же декабре получал Нобелевскую премию в Стокгольме. И вот в вашингтонской гостинице спускаюсь я по лестнице и вдруг слышу: "Саша, смотри, кто тебя ждет". Иосиф. Он специально прилетел из Швеции, чтобы повидаться с нами. Мы обнялись и вышли из вестибюля, где было много народу, на улицу, потому что слезы подступили к глазам. Он был нежен, он был мягок, он был растроган и взволнован. Ну и я, конечно, тоже. Он только что получил премию. И дальше я видел его впервые счастливым. Обычно он мрачен, или задумчив, или грустен, или саркастичен. Ироническая усмешка на губах. Раздражен. А здесь — действительно счастлив. Ну еще бы — Нобелевская премия. Я говорю ему: "Иосиф, судьба распорядилась правильно — ты уехал, я остался. Все удачно сложилось для тебя. Ну и для меня". А он говорит: "Не думаю". И еще сказал: "Понимаешь, стихи что-то плохо пишутся". Он дал прочесть свою Нобелевскую лекцию, и мы долго о ней говорили. Мне очень понравилось, что он там вспоминает и Мандельштама, и Цветаеву, и Ахматову. Что они должны были получить премию. Мне понравились некоторые смешные вещи. Он сказал, что правителей надо выбирать по одному принципу: читали они Стендаля и Достоевского или нет. Если читали, тогда можно надеяться на лучшее. Он говорил, что поэзия защищает человека. Защищает частную жизнь. И я с ним в этом абсолютно согласен. Расходился я с ним по поводу его отношения к языку. Он придавал слишком большое значение языку. Он Музу называл языком. А мне кажется, что Муза — это душа. Язык не болит.

* * *

В 1994 году мы увиделись с ним в последний раз. Иосиф сказал мне: "Знаешь, мне все труднее живется. Сердце". А я знал, что положение плохое, и нужна еще одна операция. Ему вообще спасли там жизнь. Если бы он остался жить здесь, наверное, умер бы раньше...

* * *

Стихи Бродского произвели на меня очень большое впечатление с самого начала... Но необязательно быть знакомым с поэтом, чтобы любить его. Чаще всего мы любим наших предшественников, тех, кто жил давно, и никак мы не могли с ними увидеться. Но мы их знаем, как своих друзей, как своих приятелей, как своих родных. Такой для меня Федор Иванович Тютчев. Он странный человек. И судьба его невероятная. В 18 лет из Москвы он уехал за границу служить дипломатической службе в Мюнхен и прожил за границей больше 20 лет... Тютчев писал великую лирику... Он ни на кого не похож. Сам по себе, за что я его люблю. Он мне помогает писать стихи.

Кто любил Тютчева при его жизни, кроме Аксакова, Фета, — Лев Толстой. Он считал его гениальным поэтом. Страшно сказать — лучше Пушкина.

...Немцы помнят Тютчева. Дорогие немцы, спасибо. Вы поставили памятник Тютчеву. Мне обидно, что в Петербурге нет ни одного памятника Федору Ивановичу Тютчеву. Да как же так! Да что за свинство!

* * *

Живу я уединенно, несколько друзей, не слишком много. Боже мой — половины уже нет на свете... Поэтический труд — это одинокий труд. Все зависит от тебя самого. Мне важен мой стол, мое рабочее место. Тогда пальцы просятся к перу, перо к бумаге. Пишу стихи. Пишу их ручкой. Конечно же, не на компьютере, ни в коем случае.

Когда я начинал писать стихи, еще учился в институте, мой преподаватель Дмитрий Евгеньевич Максимов, которому нравились мои стихи, сказал: "Саша, вам надо придумать себя. Надо что-то такое изобрести, чтобы читатель знал вашу судьбу, вашу жизнь". А мне это не подошло. И мне это не нравилось.

Я поэт без биографии. Бродский сказал: "Поэтическими биографиями преимущественно трагического характера мы прямо-таки развращены, в этом столетии в особенности". И предложил другое понимание биографии: биография поэта в том, что он делает с доставшимся ему материалом. Она в его выборе средств, в его размерах и рифмах, в точках и запятых. Ах, как это верно! В его интонации, в его дикции, в том, что он в доставшемся ему в наследство материале выбирает.

Цветаева уже делила поэтов на поэтов с историей, так она говорила, и поэтов без истории. Был чудесный поэт Евгений Баратынский. Но спросите любого — может быть, стихи Баратынского и вспомнят, а как он жил, его биографию — да она никому не известна... Поэт без биографии, поэт мыслящий... Но ведь есть не только мысль, но и поэтическое чувство. И тут я бы назвал Фета, потому что каждое его стихотворение — замечательное лирическое чувство и тоже никакого лирического героя.

А поэт с биографией — Александр Блок. И даже не столько с биографией, сколько с лирическим героем... Маяковский — типичный поэт с самого начала с биографией.

В России от биографии, как от сумы и от тюрьмы не зарекайся. Мандельштам и не думал о лирическом герое. Он и не думал о биографии... И вдруг написал эти страшные стихи "Мы живем, под собою не чуя страны" и обрел трагическую биографию. Кстати, понятие "поэты с биографией и без биографии" — имеет отношение прежде всего к России. Именно потому, что здесь судьбы поэтов, как правило, трагические. Еще один пример — Борис Пастернак. Он тоже вовсе не хотел никакой биографии...

Для отказа от биографии тоже нужна смелость и великая скромность. И вот потому мне так нравится Мандельштам, потому мне так нравится Пастернак, потому я так люблю Заболоцкого...

* * *

Мы живем в такое время, когда не хочется выпячивать себя, не хочется рисовать себя в стихах — как ты выглядишь, какая у тебя челка, какие у тебя косы. Поводом для стихотворения может быть все что угодно. И никогда не знаешь, что тебя заденет, зацепит, как ты напишешь это стихотворение. У меня одна книга называлась "Дневные сны". Потому что стихи похожи на сны, только дневные. Ко мне сын подходил и говорил: "Папа, ты что делаешь — сидишь, как спишь" — а это я стишки писал. Вдруг вспыхнет что-то очень важное для тебя. Это стихи, можно сказать, рожденные в метафорической счастливой рубашке. Метафора — вот что такое поэтический смысл. Это не голая мысль, а это мысль — не нарядная, но одетая во что-то. Поэтический дар — это подарок судьбы. Древние греки считали, что богиня подбрасывает флейту младенцу в колыбель. И этот младенец будет писать стихи.

Материал подготовила Юлия Ларина

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...