Юрий Кублановский — о девальвации слова, перепроизводстве словарного хлама и о том, что в России поэт не может себе позволить быть "частным человеком"
— Одна из ваших книг, вышедшая в нулевых годах, красноречиво называется "На обратном пути". Что вы имели в виду? Откуда и куда этот обратный путь и чей он? Страны, лично ваш? Как у Владимира Войновича в романе "Москва 2042": из России обратно, в эмиграцию?
— Не стоит придавать названиям книг какое-то зашифрованное символическое значение. Чаще всего название не символично, а эмблематично, и только. "На обратном пути" — это, возможно, на пути в... небытие. Речь идет о старости, об отходе от жизни — вот откуда этот "обратный путь". Путь туда, откуда пришел... Так называется мое стихотворение, посвященное Иосифу Бродскому, так я решил назвать и всю книгу. Уже лет пять, как я чувствую себя "на обратном пути". И дело не в конкретном возрасте, а в самоощущении. Есть чувство, что основная работа выполнена, что время, для меня актуальное, тоже в значительной степени позади. Моя последняя на сегодняшний день книга, "Перекличка", включающая стихи последних лет, многие из которых навеяны европейскими впечатлениями, она, подобно "Сумеркам" Баратынского, как бы "сводит счеты с жизнью". И слава Богу за все!..
— Но почему вам кажется, что ваша поэзия уже не актуальна?
— Не только моя. Поэзия уходит из мира. Она — дело аристократическое, не в смысле, конечно, кастовости, а в смысле бескорыстия и утонченности творческого процесса. Но технотронная цивилизация — это цивилизация масс. И в ней не уберечься некоммерческим видам творческой деятельности. Кроме того, продукты такой деятельности требуют времени для несуетного углубленного постижения, смысл которого — интимная культурная радость. Но все меньше людей, у которых есть такое время в распоряжении.
— Московские поэтические вечера собирают много народа, в основном молодежь. Да, это, конечно, не стадионы, как в 1960-х годах... Или вы все-таки хотели бы стадионов?
— Дело не в том, полон или не полон зал. Поэзия — это ведь не музыка, она рождена не для слуха. Поэзия — прежде всего чтение со страницы. Я сужу по тиражам своих книг, по тиражам книг коллег. Две-три тысячи — это сейчас максимум. В этом смысле мы вернулись к тиражам пушкинского времени, хотя грамотных людей сейчас много больше... Из европейской жизни поэзия уходит, ушла еще где-то в конце 1960-х. Не исключаю, что ушла безвозвратно.
— Попробую возразить и заодно защитить наше время. А поэзия вообще присутствовала в массовой культуре когда-нибудь? Вы же сами говорите, что это аристократическое занятие. Давайте смягчим формулировку и скажем — не аристократическое, а камерное. Разве в Серебряном веке поэтические тиражи были больше?
— Можете меня пытаться оспорить, но я живу с этим, поверьте, выношенным ощущением. По сравнению с нынешним псевдокультурным хламом, имеющим тотальные возможности для порабощения беспомощных душ, даже соцреализм — это детский лепет на лужайке. И этот хлам носит общемировой характер. Искусство в большой степени превратилось в средство для наживы, поэт должен быть сейчас пиарщиком, лукавцем и шоуменом. Известность можно получить, только переступая через собственное достоинство. Я не говорю, разумеется, что нет отдельных хороших художников.
— А может быть, вообще в обществе за последние 20 лет произошли (и происходят) довольно серьезные изменения и эти изменения затронули и место поэта, и место литературы и искусства в обществе? Может быть, дело не столько в том, что "надо быть пиарщиком и шоуменом", а просто пора отказаться от мессианской роли поэта и стать просто частным лицом? Причем это не означает отказа от гражданской позиции...
— Сознание русского художника не секуляризировано, исторически так сложилось. А быть просто честным филистером и при этом гениальным стихотворцем у русских не получается.
— А Чехов?
— Ну, Чехов не был мещанином. Мещанин — это на 100 процентов потребитель. Чехов же потребителем не был. Он пытался быть частным человеком, это другое дело. Но мы все равно вольно или невольно наделяем его творчество провидческим началом. И это был, безусловно, пророк, предвидевший закат русской жизни. Впрочем, нельзя приказать себе — вот, я буду частным человеком или буду провидцем. Все зависит от мироощущения, от корней.
— Что-то решить для себя можно?
— Можно. Можно и нужно понимать, что самоограничение и самовоспитание — составляющие твоей жизни. У меня, видимо, традиционное русское культурное сознание. Для меня постулатом является то, что творчество — это служение, что поэт выполняет определенную миссию... И это все составляющие моего сознания, и я не могу и не хочу от этого избавляться.
— Не надо ни от чего избавляться. Я сейчас притворюсь непонимающим и спрошу: а какую миссию выполняет поэт в мире?
— Миссию участия в красоте мира и умножение этой вот красоты. Сколь бы ни был мир уродлив, все мы знаем, что красота все-таки его составная часть. Клюев говорил: "Не железом, а красотой спасется русская радость". А поэзия — это одна из главных составляющих красоты. Вот эту миссию поэт и выполняет. Он, повторяю, умножает красоту мира, окормляет ею современников и потомков. В любой трагедии он ищет катарсис, ищет не натужно, а органично — как это у античных авторов, у Шекспира, у русских классиков...
— Вы в 1975 году написали открытое письмо властям на двухлетие высылки А.И. Солженицына из СССР. Многим рисковали тогда. Сейчас существует ли какой-то общественный повод, который мог бы вас спровоцировать на подобное высказывание? Я очень часто слышу от старшего поколения литераторов, что раньше сопротивляться было в чем-то проще. В чем?
— В несвободном мире свободное высказывание казалось эффективнее, поскольку было сопряжено с риском испортить себе привычное течение жизни, потерять работу и прочее. Это был поступок, за который человек нес ответственность. Противостояние закаляло, влияло на нравственный климат общества. А это дорогого стоит. Ведь Солженицын еще в 1989 году написал: мы должны строить Россию нравственную или уж никакую. А если уж никакую, тогда все равно... При советской власти в значительной части интеллигенции было бескорыстное желание служения культуре. Я имею в виду учителей, музейщиков, тех, кого в 1990-е годы презрительно окрестили бюджетниками и задавили нищетой и чувством незащищенности и ненужности. Советская власть была ложью, но меня, например, мама-коммунистка учила, что деньги — это зло, что надо бескорыстно работать на пользу отечества... И была ведь права по сути.
— Но почему же опять упор на "бескорыстно"? Не мне вам напоминать, что это "бескорыстие" оборачивалось на деле всеобщей бедностью и обогащением номенклатуры.
— Никто с этим не спорит, разумеется. Но когда корысть ставится во главу угла, когда вся деятельность и даже выбор деятельности в 16-17 лет начинает определяться не творческим призванием, а тем, какой это принесет доход,— тогда худо. Деньги не могут стоять во главе всего. Нам это говорила советская власть, да мы не верили. Когда я приехал на Запад и познакомился с западной жизнью поближе, всмотрелся в нее, понял, что в ней есть существенные изъяны. С коммунистами ведь было легко бороться, потому что мы знали — здесь "зло", а там "добро". Запад был для нас союзником от "а" до "я". Когда я туда приехал, картинка стала гораздо объемнее...
— Расскажите подробнее о своей эмиграции. Ведь вы провели в Европе почти 10 лет. Чем занимались, где жили? Почему переехали из Парижа в Мюнхен?
— Тогда в Европе было все не так, как теперь. Я застал относительно благополучные времена. Не было такого количества эмигрантов из стран третьего мира, не было этого ощущения закипающего котла, которое есть сейчас в Европе, во Франции в частности... Русских в Европе было очень мало, и русскую речь услышать было почти невозможно. И это было довольно тяжело для меня, потому что я не мог ни позвонить в Россию, ни отправить открыто письмо, всей своей кожей я ощущал железный занавес как таковой... А занимался я журналистикой, работал в газете "Русская мысль" и вел свою передачу на радио "Свобода". Иногда писал стихи. Все это время я снимал небольшую студию в районе Неи, часто жил у друзей. Ходил пешком на работу и в храм Александра Невского... А потом мы с подругой переехали в Мюнхен, где тогда располагалось радио "Свобода". Переехали в том числе и потому, что в Париже жить тяжело. Мне тяжело. Париж — это действительно "праздник, который всегда с тобой", а мне хотелось чего-нибудь потише. Я ведь провинциал по сути. А в Париже весь тонус жизни был выше, чем мне нужен. (Как сейчас в Москве, поэтому я живу за городом.) А Бавария, Мюнхен, они очень напоминают Псковщину. Да и город спокойнее. Мюнхен ведь очень провинциален... Можно было выйти из города и, идя вдоль реки, выйти в Альпы, в горный монастырь. Всюду тропинки, сосны. Зимой снег... Мне это нравилось. Но вообще, поскольку Солженицын мне еще в Вену, в самом начале, прислал письмо, в котором написал, что "вы через восемь лет вернетесь в Россию", и оказался в этом смысле просто пророком, я в это очень поверил и особенно не напрягался. Я не старался там адаптироваться и врасти (иначе я бы уехал за океан, где это сделать легче), а жил с ощущением, что надо как-то перекантоваться 8-10 лет и вернуться домой. Так оно и получилось. Как только меня стали здесь публиковать, я вернулся. И все 1990-е годы вообще не выезжал... Конечно, когда я сейчас приезжаю на Запад, у меня совершенно другое ощущение. Все прозрачно, открыто, нет ощущения другого мира, в который тебя катапультировали, и ты чувствуешь, что все мы связаны одной цепью.
— Здесь это понимают не все.
— Нет, у меня сейчас очень острое чувство, что делить нам нечего. Проблемы, стоящие перед обществом и там и здесь, одинаковые.
— Вы хорошо знали отца Александра Меня. Скажите о нем несколько слов. Например, я слышал, что его книги не рекомендованы к продаже во многих храмах. Почему? Что в них "плохого"?
— Ничего. Так можно запретить и евангельские картины Ге или Поленова... Конечно, прошло много лет, и моя память об отце Александре несколько притупилась. Но сейчас мне кажется, что он был человеком умным и умеренным и не допустил бы такого обострения отношений с Московской патриархией, как, например, отец Георгий Кочетков. Он был бы нужным и востребованным обществом миссионером, именно миссионером, потому что он был замечательный проповедник. Не столько богослов и историк Церкви, сколько миссионер-проповедник. Ведь что греха таить, с большим трудом находится теперь язык общения Церкви с интеллигенцией. Отец Александр восполнял бы своей деятельностью эту лакуну... Когда я его вспоминаю, мне грустно и больно.
— А вам не кажется, что сегодняшнее обращение общества к религии в чем-то, увы, замена прежней идеологии, заполнение пустоты, оставшейся после ухода коммунизма?
— Конечно, замена, но замена очень хорошая. Убежден, что в новой евангелизации, мораль которой универсальна,— спасение России. И я этого не то что не боюсь, а жажду всей душой. Вы помните, что говорил Достоевский? Русский человек может быть или с Христом, или его вообще не будет. И я знаю бессчетное количество примеров, когда воцерковление способствовало углублению людей, проявлению в них доброты и любви. А никак не наоборот.
— В начале 1990-х годов вы были координатором международного суда над КПСС. Почему из этого суда ничего не вышло? Я помню эти кадры по ТВ и ощущение беспомощности... Почему в обществе не было и нет осуждения КПСС и — шире — СССР?
— А потому что никакой суд над КПСС в начале 1990-х был невозможен. Если признать КПСС преступной организацией, то где были бы все эти деятели, которые стояли тогда у власти? У многих от партбилетов грудь не остыла. А народ... Народ оказался не способен ни помнить собственных жертв, ни понять прошлое. Сейчас на какой мемориал ни приедешь в провинции, которые были созданы в начале 1990-х на месте массовых расстрелов,— все заросли лопухами и крапивой и ничего там нет. Куда в другой стране водили бы детей с трех лет чтить и поклоняться своим дедам и прадедам — там у нас запустение. Только Бутовский полигон под Москвой сделали образцово-показательным, и все. Я не так давно был под Ярославлем, где на месте расстрелов 1938 года был сделан при участии Александра Яковлева мемориал — он в забросе, все заросло! Страшная это черта в нашем народе — не уважать перемолотых историческим молохом. Проехали — забыли, и все.
— В финале хочу вас спросить: вы производите удивительно спокойное впечатление. Может быть, не очень веселое, но спокойное, без нервности и обиды, которые сейчас часты у художников старшего поколения. Как вам это удается?
— Понимаете, я просто делаю свое дело. И даже, наверное, сделал его большую часть. Стараюсь делать его хорошо, в меру отпущенных Богом способностей. А еще это многолетняя тренировка, с советских времен я не позволяю себе хандрить. Потому что в жизни было много таких моментов, когда если бы я себя распустил, то потом бы не собрал.
— Почитаете что-нибудь напоследок?
— Узловыми строчками в моей последней на сегодняшний день книге "Перекличка", возможно, следует признать строфы из стихотворения "Станционные стансы":
"...Только, милая, снова/ знай, что я не сметливый хорек./ Я заветное слово/ с загрудинною болью сберег/ и не хрень диамата/ положил на надгробье эпох,/ а на стеклах когда-то/ колосившийся чертополох,/ что в наследство достался/ нам от прежних арктических зим,/ от уездных вокзалов,/ задымленных на подступах к ним".
Гражданин лирик
Визитная карточка
Юрий Кублановский родился в Рыбинске в 1947 году. В 1960-х годах, приехав в Москву, совместно с Леонидом Губановым, Сашей Соколовым и другими входил в знаменитую независимую литературную группу "СМОГ". Участник неподцензурного альманаха "Метрополь". После распространения в самиздате открытого письма на двухлетие высылки из СССР А.И. Солженицына и других публикаций был вынужден эмигрировать в 1982 году. В 1990 году вернулся в Россию. Автор полутора десятков поэтических книг. Лауреат премии журнала "Огонек" (1989), премии Александра Солженицына (2003, совместно с Ольгой Седаковой), Новой Пушкинской премии (2006) и других. Иосиф Бродский, написавший послесловие к одному из первых поэтических сборников Кублановского (1981), отмечал, что "это поэт, способный говорить о государственной истории как лирик и о личном смятении тоном гражданина". Другой нобелевский лауреат, Александр Солженицын, писал, что поэзия Кублановского отличается верностью традициям русского стихосложения и "ей свойственна интимная сродненность с историей и неуходящее ощущение Бога над нами".