Тест на освобождение
Григорий Ревзин о выставке "Ле Корбюзье. Тайны творчества" в Пушкинском музее
Это первая большая выставка Ле Корбюзье в России. Можно сказать, что Корбюзье мы не видели, и поразиться этому факту. И восхититься, что Пушкинский музей предоставляет нам такую возможность. И, зная, как Ирина Антонова умеет делать большие выставки, заранее сказать, что мы откроем нового Ле Корбюзье и впечатление будет колоссальным. Нас ждет главное художественное событие года, ибо Корбюзье — мастер, чье значение измеряется столетиями, и таких на всю историю человечества штук десять.
Можно сказать, что это престраннейшая затея. Зачем нам выставка Ле Корбюзье, если мы живем на выставке Ле Корбюзье? Этот человек начал строить под покровительством производителя бетона, потом продолжил с производителями панелей, он придумал первые типовые дома, заранее изготовленные на заводе, он придумал микрорайон, он придумал, что нужно сносить исторические города и застраивать освободившееся территории заводскими изделиями. Он писал тексты, изощренные и даже изысканные, хотя, на мой вкус, излишне дидактичные, он рисовал, писал картины, делал мозаики, гобелены и ткани, мебель и посуду, он бывал мистиком и мистагогом, технократом и бюрократом, но несущей конструкцией его невероятно бурной деятельности было индустриальное производство типовых домов и производство бетона для домов уникальных, и те, кто производил и то и другое, его и двигали. 80% того, что стоит сегодня на земле России,— это придумал Ле Корбюзье, а мы посередине.
Поклонники Ле Корбюзье — а их много, и все они носят круглые очки и бабочки, чтобы быть на него похожими,— уверены, что он не отвечает за последствия, что его вещи безукоризненны и не могут сравниваться с работой эпигонов. Дело в точности его пластических жестов, безукоризненном чувстве пропорций, фактур, массы и пространства, изобретательности функциональной организации, раскованности мышления. Это все правда, это есть. Но я думаю, дело в редкости. В тот момент, когда он строил виллу Савой в 1920-е, или даже Марсельскую единицу в 1940-е, или даже Чандигарх в 1950-е, эти объекты были уникальны, и вокруг них стояли совсем другие дома, иногда с каменными рюшечками, иногда без, но совсем другие. И его вещи были ошарашивающе иными. Мусульманский дом в арбатском переулке или покосившаяся изба на Елисейских Полях выглядели бы такими же фантастическими жестами, как его первые виллы и "жилые единицы".
А когда Корбюзье убедил мир, что бетонные кубики — это светлое будущее человечества, и вокруг его вещей появились миллионы таких же, редкость ушла. Есть город Фирмини, который Корбюзье начал строить в 50-х, а потом продолжили его последователи. Выглядит как Бирюлево, и пластины Корбюзье отличаются от последующих, как пятиэтажки серии К1 от пятиэтажек серии 1605-АН — то есть вообще не отличаются. Последователи Корбюзье тоже обладали и пропорциональным чувством, и пространственным, и про фактуры, и про массы знали, но только попробуй блеснуть совершенством панельных пропорций, если панелей миллион. И вот теперь нам в "блочно-панельную Россию" привезут то, из чего она родилась. Трудно сказать, как это будет.
Нет, вероятно, я все же не туда веду. В Корбюзье есть фантастическое противоречие. Он был совсем, радикально свободным человеком. Он был свободен от традиций, от условностей, от социального престижа, от политических пристрастий. У него и при Гитлере в оккупированной Франции случился творческий расцвет, и он написал с десяток книжек, не говоря уже об административной деятельности по созданию союза архитекторов и строителей. Он мог жить в сарайчике у моря, который теперь уважительно именуется в истории архитектуры "вилла Кабанон", где унитаз удобно располагался в изголовье кровати. Он мог быть свободным даже от самого себя и, утвердив рационализм "машин для жилья", вдруг ушел в детскую мистику капеллы в Роншане, а потом уж вовсе в абсурд церкви в Фирмини, которую при нем все ж таки не построили,— уж больно дико. Но построили пять лет назад из уважения к нему.
И он учил освобождению — от бессмысленной подробности бытовых деталей, от тупой зловредности вещей, которые навсегда теряются в слишком обжитых комнатах, от долгой истории европейского пространства, где в каждом месте можно ставить мемориальную доску "здесь жил, был, родился, убит такой-то", от учителей, от авторитетов, от мнения обывателей. Голый человек на голой бетонной поверхности — свободен! свободен! свободен! Ты можешь начать все с чистого листа, изобрести мир от начала и без конца. А потом его поклонники решили, что это состояние является синонимом творчества и свободы вообще, и людям тут хорошо, и они бесконечно копировали и копируют его бетонные поверхности, называя это новаторством. И его предельное освобождение оказалось беспредельной тюрьмой. Голый человек на голой бетонной поверхности — это карцер. Или даже морг.
Нет, я опять, вероятно, не туда завел. "Рассмотрим Капитолий Микеланджело в Риме. Первое наше ощущение — куб; следующее ощущение — два крыла, центр композиции и лестница",— разбирает он принципы композиции в своей книге "Современное декоративное искусство". Ну вот я честно не знаю больше ни одного человека, который, поднявшись по лестнице на Капитолий или даже пройдя туда сзади, от форумов, испытал то, что можно обозначить словами "первое наше ощущение — куб". Привел кого на Капитолий, он постоял — и, да, говорит, куб. А в ответ на твой недоуменный взгляд добавляет: ну, еще лестница. Представить себе не могу. Хотя нет, вру, был один знакомый девелопер, он бы так мог.
То есть совсем, как бы это выразиться, по-своему мыслит человек. Но чем-то это похоже на древнегреческих философов, вроде Фалеса, которому чего ни покажешь, он говорит: "Все из воды". Или Анаксимен: "Все — воздух". Это так бывает, когда мир осмысляется совсем с начала. Корбюзье чего ни покажешь — он говорит: "Все из кубов". И ведь в чем-то прав. Он, кстати, и святую Софию Константинопольскую считал по преимуществу кубом.
Это и было освобождение от подробностей предыдущего мира, переживание его заново, и это он ощущал очень остро. "Мне хочется, чтобы вы испытали то высокое чувство, которое помогло человеку в великие эпохи прошлого выработать подлинное мастерство. Мне довелось испытать однажды это чувство в местности, которую я назвал "средоточием всех мер". Представьте себе побережье Бретани; грань между небом и океаном образует чистую линию. Волнистая поверхность прибрежного песка восхищает меня нежной модуляцией горизонтального плана. Я шагаю. И вдруг я застываю на месте. Между моими глазами и горизонтом возникло нечто поразительное: вертикальная гранитная скала высится, образуя с линией горизонта прямой угол. Кристаллизация. Фиксация места. Здесь человек замирает, пораженный полнотой симфонии, совершенством соотношений, величием". Я не знаю более глубокого переживания явления прямого угла, и если так тащиться по этому случаю, то действительно, зачем нужна история, зачем нужен Рим, и разве не потому Микеланджело — гений, что у него куб? В кубе прямых углов не один, а целых 16! А какое богатство пластических смыслов в типовом микрорайоне! Там же тысячи прямых углов, они растут, как розы в "Маленьком принце".
Это был человек, с невероятной интенсивностью умевший переживать прямое и кривое, свет и тьму, дыру и стену, ровное и шершавое, цветное и черно-белое — отчасти как дикарь, чьи впечатления очень просты, но невероятно интенсивны. Или как пятилетний мальчик. Помните, когда идешь по лесу и каждое дерево — чудо.
И это восприятие оказалось созвучно сотням людей. Французская школа "Анналов" полагала, что скорость протекания истории определяется скоростью информационного обмена. Волна палладианства, скажем, распространялась по Европе примерно 400 лет — это была скорость, с которой в разных странах переводили, печатали и читали Палладио. Корбюзье жил в эпоху иллюстрированных газет и журналов, и волна корбюзианства распространилась в 10 раз быстрее, накрыв собой весь земной шар. Но мне кажется, тут важна не только скорость распространения информации, но и способность ее воспринять. Героям Диккенса, например, было бы страшно неуютно в домах Корбюзье, и героям Толстого тоже. Но в мире тогда нашлись миллионы людей, которые после катастрофы Первой и Второй мировых войн жаждали свободы от прошлого, простоты естественного существования. И они были счастливы в его домах, и верили, что другие тоже будут счастливы в таких же. А что еще нужно — горизонталь и вертикаль, земля и воздух.
Людям Диккенса и Толстого было бы плохо, а про нас я не знаю. Я думаю, что выставка Корбюзье — это тест. Пойдите и пройдите его, и вы узнаете, кто вы. Либо нам бесконечно милы все подробности нашего более или менее устоявшегося быта — все же 60 лет без большой войны это долго, и на наших панелях наросли кружева жизненных смыслов,— либо все уже опять настолько достало, что хочется отбросить гниющую ткань повседневности и ощутить себя единственной свободной вертикалью на голой плоскости мироздания.
ГМИИ имени Пушкина, с 25 сентября до 18 ноября