Первая исповедь последнего года
Анатолий Найман к столетию «Cabaret artistique» Анны Ахматовой
В предблокадный сентябрьский день 1941 года на Михайловской площади сошли с трамвая Анна Ахматова и сопровождавший ее по делу Б. В. Томашевский, выдающийся филолог. В эту минуту завыла сирена воздушной тревоги. Всех погнали в ближайшее бомбоубежище. Первый двор, второй, лестница в подвал. Сели. И вместе произнесли: "Собака".
Артистическое кабаре "Бродячая собака" открылось в канун 1912 года и было закрыто весной 1915-го. Сразу оно стало приютом молодой петербургской богемы, поэтической, художнической, музыкальной, театральной. Перечисление через запятую тех, кто просиживал здесь ночи, занимает добрые полдюжины строк и, за малым вычетом, совпадает со списком первых имен Серебряного века. Ахматова была одной из самых заметных фигур.
На первую годовщину "Собаки" она написала стихи "Cabaret artistique", тотчас ставшие знаменитыми, впоследствии много раз переизданные, еще больше переписанные от руки, выученные наизусть. "Все мы бражники здесь, блудницы, // Как невесело вместе нам! // На стенах цветы и птицы // Томятся по облакам. // Ты куришь черную трубку, // Так странен дымок над ней. // Я надела узкую юбку, / Чтоб казаться еще стройней. // Навсегда забиты окошки: // Что там, изморозь или гроза? // На глаза осторожной кошки // Похожи твои глаза. // О, как сердце мое тоскует! / Не смертного ль часа жду? // А та, что сейчас танцует, // Непременно будет в аду". И дата — "1 января 1913". То есть вольно или невольно это оказалось первым заявлением, или исповедью, или просто песнью нового года, которому предстояло стать последним и переломным в добротной цепи лет большой эпохи.
Серебряный век уступал Золотому в мощи, но превосходил в культурной оснащенности. Золотой не знал о нем, а он освоил и усвоил все, что произвели тот и последовавшее, разделившее их календарное столетие. Сергей Судейкин превратил подвал дома на Михайловской, 5 не в арт-кафе, как принято сейчас определять это место, а в двуприродное пространство — искусства и бытового помещения. "На окнах были ставни, на ставнях были написаны фантастические птицы. На стене между окон я написал "Цветы зла" Бодлера". Ахматова последовательно сводит его к аду бодлеровскому и аду достоевскому: свидригайловской вечности, "комнатенке, эдак вроде деревенской бани, закоптелой, а по всем углам пауки". Бодлеровский тускло посвечивает не одними радужными оболочками цветов из неботанического семейства Зла, а и кошки — воплощающейся в отличие от les chats, любовниц книги Бодлера, в мужчине. Это сохраняет равновесие пары поэт-героиня, когда поэтом оказывается женщина ("Увы, лирический поэт обязан быть мужчиной"). Позднее кошка сделается художественным атрибутом "Бродячей собаки", повторившись в стихотворении 1940 года "Подвал памяти": "Сквозь эту плесень, этот чад и тлен // Сверкнули два зеленых изумруда. // И кот мяукнул". Изумруды у Ахматовой — те же агат и опал кошачьих глаз, что в стихах Бодлера.
Первая строчка, хотя и является эмблемой, не говоря уже визитной карточкой эпохи 1913 года,— еще не само стихотворение. Это Пролог, увертюра, это бражники и блудницы оперные, ничего общего с алкашами и шлюхами. Стихотворение начинается с "как не весело". "Ты куришь черную трубку — я надела узкую юбку" — фрагмент из лимерика, нянюшкиных баек, частушек. Формула "Я надела узкую юбку, чтоб казаться еще стройней", в продолжение десятилетий франтившая в интеллигентских компаниях — от гимназических до итээровских — как маркировка времени и апробированная острота, все эти годы таила в себе созвучие не проявляющееся явно, но весьма существенное. "Странный" — расплывчатое слово, обычно его в растерянности ставят взамен какого-то другого, не приходящего на язык. Но здесь дымок над трубкой странен указанием на принадлежность к воскурениям иным, не табачным. Так вот, я надену узкую юбку, чтоб казаться... еще странней — два слова звучат так сходно, почти неразличимо.
Наши память и вкусы срослись с началом "Все мы бражники здесь, блудницы", и нам не приходит в голову, что его продолжение могло бы быть иным. Что им, например, вполне могло открываться описание одного из дантовских кругов Inferno. Это мы открываем для себя, только дочитав стихи до конца, до "в аду", и лишь тогда вспоминаем как главную тему увертюры. И финал "а та, что сейчас танцует, непременно будет в аду" не плоское морализирование Ахматовой, отнюдь. На крохотной эстраде "Собаки" импровизировали прославленные балерины, чья едва ли не самая знаменитая роль была Саломея. Но та, что выпросила у Ирода голову Иоанна Предтечи, непременно будет в аду, а как же иначе?
Вероятно, стихотворение так и жило бы, разделяя судьбу других популярных вроде блоковской "Незнакомки", если бы не советская власть. Чрезвычайная редкость, чтобы в поздние годы поэт, особенно такого калибра, как Ахматова, стал вносить исправления в ранний текст, особенно такой знаменитый. Однако Ахматова в конце жизни зачеркнула в нескольких изданиях первую строчку и вместо нее от руки вписала наивную и довольно бесцветную "Все мы вышли из небылицы". Прежде чем обвинять в измене вкусу, вспомним, что почти десятилетие после постановления 1946 года ее имя на всей территории СССР сопровождалось клеймом "полумонахиня-полублудница" — получалось, что она сама в этом призналась. Есть ее запись того же времени, что исправление: ""Все мы бражники..." — стихи скучающей капризной девочки, а не описание разврата, как принято думать теперь..." Не пережившему того, что она, не понять, что значили для нее тогдашние непрекращающиеся поношения.
В заключение — небольшой эпизод. Я ходил в школу по улице Ракова, бывшей и нынешней Итальянской. Дважды в день мимо "Бродячей собаки" — не зная того. Когда узнал и подошел к глухим воротам, их деление на две половинки было уже условным под сплошным щитом коричневой краски, наносимой каждый год к Первому мая и Седьмому ноября. Они не открывались никогда и, машинально взглядывая на них в детстве-отрочестве, я был уверен, что за ними спрятаны государственные секреты. Но однажды в конце 80-х, я увидел, что они приоткрыты — достаточно, чтобы мне протиснуться внутрь. Я попал в первый двор, вошел во второй, увидел под козырьком ступени, ведущие вниз, мятый жестяной футляр с кое-как прорезанными буквами "убежище" и спустился. Это была картонажно-плакатная мастерская, и в нее можно было войти. Длинный сводчатый зал, яркое электричество, столы, за ними люди, запах клея, рулоны грубой бумаги вперемежку с обрывками. Я прошел в торец, туда, где должен был быть камин. Которого не было. Зато на покатой стене во всю ширину свода сиял, по-другому не сказать, большой цветной портрет генералиссимуса. Того, что с тяжелым кавказским акцентом любил время от времени спрашивать: "Чьто падэлывает наша манахыня?" Он был в белом — бежевом — кителе с золотыми погонами, со звездой у горла. Дежурный люцифер с усатым лицом, излучающим заботу о вселенной. Лучшее, по-видимому, изделие этого заведения.