Выбор Игоря Гулина
"Однажды жены декабристов не забыли своих мужей, поехали за ними на края света, вот и я об этом же думала тогда, сидя на качелях во дворе, и о том же говорила подруге. Я сказала: думаю, это на все время"
Писательница из Кирова Мария Ботева вполне известна как детский прозаик. Однако вышедший только что небольшим тиражом в нью-йоркском русскоязычном издательстве "Айлурос" сборник "Фотографирование осени" — первая книга ее взрослой прозы. Такая маргинальность для Ботевой — вовсе не естественное положение, скорее следствие нелепости репутационного устройства русской литературы.
Ее рассказы — это отчасти "взрослая детская литература", с конструированной умной наивностью, игривым недопониманием мира. Отчасти — фантастическая журналистика, в которой очерки о жизни монастырей или группы поисковиков, выкапывающих в лесу останки солдат Великой Отечественной, превращаются в волшебные притчи. Отчасти — сказовая проза в духе Пильняка и едва ли не Платонова. Хотя гораздо сильнее у Ботевой след не раннесоветской литературы, а прозы 1960-х, с ее обходительной лукавостью, подмигиванием "своему" читателю. Этого "своего" в социальном смысле для текстов Ботевой, конечно, не существует, скорее любой их читатель превращается в своего, в заговорщика. Такая игра кажется часто немного декоративной, назойливой, но она тут не главное.
Важнее другое: рассказы и циклы Ботевой — это проза отчетливо женского взгляда. Они располагаются в пространстве между Людмилой Петрушевской, Майей Кучерской и, скажем, Линор Горалик. Это женская проза, пребывающая в невиданном сгущении. Драмы, для которых многим потребовался бы роман, у Ботевой умещаются в несколько страниц, а иногда и в пару абзацев. Проблема в том, что, при всей пронзительности ее текстов, рассказы Ботевой, особенно когда читаешь их подряд, начинают казаться слишком легковесными, симпатичными. Их воздушная притягательность оборачивается почти пустяковостью. Им можно умилиться, проникнуться жалостью ко всем маленьким существам и вещами, о которых Ботева пишет (подросткам, одиноким и не очень женщинам, мечтам, заброшенным деревням, мертвым солдатам), вздохнуть и пойти дальше. Но есть буквально пара текстов, к которым это не относится. Легкость становится в них удивительной весомостью, какой-то невещественной монументальностью чувства (в первую очередь, конечно, любви). Ради этого десятка страниц стоит прочесть всю эту книгу.
Автор: Мария Ботева
Издатель: Айлурос
Заполненные зияния
Автор: Олег Юрьев
Издатель: НЛО
О Родине
Автор: Олег Юрьев
Издатель: Арго-Риск
Живущий во Франкфурте Олег Юрьев — замечательный поэт, прозаик и не то что критик (тем более не филолог), но человек, много пишущий о литературе. Книга "Заполненные зияния" — собрание его эссе, рецензий, предисловий, постоянно переходящих то в мемуары, то в изысканную прозу, то в попытку пунктирной и очень личной истории русской поэзии XX века. Русской — в данном случае означает прежде всего петербургской: другие города если и появляются, то скорее по контрасту или в виде большого исключения. Герои — от Ахматовой и Мандельштама до наиболее близких для автора представителей последних поэтических поколений: Игоря Булатовского, Алексея Порвина. В композиционном центре книги — потерянные авторы 1940-х: Алик Ривин, Геннадий Гор, Павел Зальцман. Именно эти, только недавно вполне открытые поэты и представляют для Юрьева "заполненные зияния" — связующую нить между уничтоженным в конце 1930-х (с гибелью обэриутов) ленинградским модерном и будто бы ниоткуда появившимся поэтическим андеграундом 1950-х и 1960-х.
О чем бы ни писал Юрьев, эта идея преемственности для него остается одной из главных. По сути, он пытается построить новую историю русской поэзии, в которой модернизм, эпоха авторского видения, индивидуального языкового усилия не кончается и не прерывается (лишь уходит под лед и выныривает оттуда). Для Юрьева не существует проблематики "стихов после Освенцима" (после ГУЛАГа, после блокады — главнейшего события для центральных героев книги). Великие русские стихи 1930-1940-х (о которых точнее и глубже Юрьева мало кто когда-либо писал) для него не невозможны, не являются неким новым потусторонним способом существованием поэзии. Напротив, они — величественный результат поэтических поисков, завоевание языка, который, если бы не обстоятельства, должен был бы стать главным языком русской культуры. Обстоятельства эти — даже не исторические катастрофы, а торжество языка другого, советского, "демократического", ищущего утверждения не "я", но "мы". Их противостояние — еще один главный сюжет книги, и ко второму языку Юрьев беспощаден. Вообще "Заполненные зияния" — книга настолько же вдохновенная и очарованная стихами и их авторами, насколько исполненная желчи к социальным группам и текстам, к живым и мертвым, ко всем чужим (или, если точнее, не ставшим своими).
Безжалостный элитизм Юрьева принять очень сложно (хотя он, безусловно, обратная сторона его важнейшего свойства — верности избранной раз и навсегда любви). Впрочем, эту его книгу и не нужно принимать, она для этого слишком личная. Это не приглашение к диалогу, скорее — проповедь, история и утопия русской поэзии Олега Юрьева, бескомпромиссного новатора-традиционалиста, изобретающего традицию и виртуозно утверждающего ее наперекор всем разрывам и катастрофам. Но одновременно книга Юрьева — не совсем личное дело. Первая часть "Заполненных зияний" называется "Ленинградская хрестоматия", и кажется, что эти тексты обречены на хрестоматийность. Они необходимы культуре, обязательны к чтению для человека, для которого русская поэзия — важная, существующая вещь. Чтение это может быть процессом очень раздражающим, но вдохновляющим уж точно не в меньшей степени.
Очень удачно, практически одновременно с "Заполненными зияниями", вышел небольшой сборник новых стихотворений Юрьева "О Родине". Одно из главных свойств его текстов, здесь особенно ощутимое,— домашнее чувство к словам. Его стихи — всегда обустройство пространства, здания, одновременно изысканного и укромного, похожего сразу на модерновый особняк и на птичье гнездо. В этой маленькой книжечке такие странные строения — кажется, больше, чем когда-либо у Юрьева,— формируют необъятное целое. Как оно называется — понятно: "Родина". Но что такое эта родина? Не Советский Союз, даже не Петербург, не поэзия или русская речь, не небеса и не смерть. Она — неуловимое состояние между этими пространствами, требующее непрерывного поиска объяснения, перебора ключей. Звон связки этих ключей, наверное, и есть главный звук этой книжки.
"...туда и полетим, где мостовые стыки / Сверкают на заре, как мертвые штыки, / Где скачут заржавелые шутихи / По мреющему мрамору реки, // Где солнцем налиты железные стаканы, / Где воздух налету как в зеркале горит, / И даже смерть любимыми стихами / Сквозь полотенца говорит".