ПУШКИН В ЗАКОНЕ

Рисунок 1

Сочи — лукавый город с армяно-греческим лицом на фоне русской самобытности. С этим городом у меня связаны не самые приятные воспоминания, но по истечении двадцати двух лет я забыл о них. В 1977 году меня арестовали в Сочи, и я надолго затерялся в непредсказуемом и холодном мире тюрем. Сейчас, в 1999 году, я приехал в Сочи с определенной целью — отдохнуть на честно заработанные деньги. При мне было 500 долларов США и 4000 российских рублей — все, что осталось от пятилетних занятий челночным бизнесом, который я совсем недавно, месяц назад, свернул. Чувствовал я себя превосходно. Встречу с городом я хотел начать с моря. Видимо, черты моего лица настолько размягчились от воспоминаний, что проститутки стали воспринимать меня как клиента, а местные мошенники — за готового отдать им деньги фраера.

Город Сочи дотошно услужлив. Когда я вышел из воды, то у меня уже не было 500 долларов США, 4000 рублей и всех документов. Бомж. Приехал отдыхать, а стал подозрительной личностью без денег и документов.

Чего боишься, то на тебя и обрушивается. Классика. У гостиницы «Чайка» возле меня лениво остановилась патрульная машина, дверца открылась, и патрульный сержант столь же лениво помахал мне рукой. Я начал было объяснять, но сразу был прерван понятливыми патрульными, уже покинувшими салон автомобиля и стоящими возле меня:

— Садись, поехали.

Через десять минут я был в горотделе, а еще через десять минут меня узнал начальник горотдела полковник Краснокутский:

— Экштейн, какими судьбами?!

Ох, уж этот хваленый профессионализм. Тогда, в 1977 году, когда полковник защелкивал на мне наручники, он был капитаном и не был начальником горотдела, а был старшим оперуполномоченным уголовного розыска.

— Господин полковник, — сказал я. — Я — это уже не я. Я пишу книги. Приехал отдохнуть, но у меня на пляже увели деньги и документы, плохо вы боретесь с пляжными ворами.

— Верю, — радостно сообщил мне Краснокутский. — Читал в «Огоньке» твои статьи, молодец, но проверить тебя надо: знаешь, всякое случается, так что, пока мы запрос сделаем, в КПЗ посиди, выясним и отпустим...


Когда меня закрыли в полутемной камере, во мне всколыхнулись уже давно забытые инстинкты зека. Я оглядел камеру, в камере было три человека, одно, уверенное в своей неприступности, окно, под ним сплошная — во всю стену, — отполированная до блеска спинами нара. Мне почему-то стало смешно, и я стал внимательно рассматривать аборигенов. Если встретить таких людей на улице, то в них не увидишь ничего необычного, классическое «ничто», а в камере их лица наполнились чем-то загадочным и зловещим. Это одна из причин, по которым тюрьмы никогда не будут пустыми. Многие из обитателей тюрьмы на воле были нулями в законопослушном море нулевых граждан, а в тюрьме они становились совсем другими, совершившими значительный поступок личностями.

Из трех обитателей камеры предварительного заключения никто не выделялся многолетней привычкой нахождения в ней. Двое были молоды, а один старый. Старик выглядел — это бросалось в глаза сразу и неотвратимо — экстраординарно и жутковато. Если бы можно было представить А.С. Пушкина семидесятилетним, страдающим запором и старческим идиотизмом, то он выглядел бы точно так, как этот старик. Он был точной, портретной, копией Пушкина, но черты его лица были унижены старостью, пороком и маразмом. Старик был одет в парусиновый, старомодного покроя костюм «а-ля Паниковский», соломенную шляпу и обладал бамбуковой тростью. Видимо, его ветхость так подействовала на дежурного по КПЗ, что он пропустил эту трость в камеру.

Понимая, что это тюрьма, а не воля, я усмехнулся нагло, насмешливо и с чувством превосходства прямо в глаза смотревшим на меня. Все, кроме старика, смутились и отвели глаза. Старик продолжал смотреть, но в его глазах было столько влажной бессмыслицы, что, по всей видимости, он не до конца соображал что делал. Я снял пиджак, подошел к нарам и сказал самому широкоплечему из молодых:

— Двигайся в угол, мое место будет здесь, под окном, мне свет и воздух нравятся.

Черноволосый парень задиристо-пролетарского типа на мгновение прислушался к самому себе и, не говоря ни слова, отодвинулся, уступая мне место под камерным солнцем...


Двери камеры отворились, и в проеме появился начальник КПЗ капитан Фелякин с вежливой инициативой: — Экштейн, ты все-таки не преступник, а проверяемый, так что выходи, я тебя в другую камеру, поудобнее, переведу...

Я не удивился и со свойственной для писателя придурью отказался:

— Не надо мне особых условий, я здесь, с народом, посижу.

— Ну посиди, — презрительно усмехнулся Фелякин и добавил. — Только это не народ... — Фелякин указал на молодежь: — Вот эти двое — боевики у Саркиса Ольгерта, Резаного. Сожгли две палатки, покалечили владельца ресторана «Ночной жасмин», убить его мало, и вылили в окно салона красоты «Гарнье Париж Синержи» целую цистерну ассенизаторской машины. У, суки поганые!.. — погрозил кулаком Фелякин в сторону парней, — шестерки хреновы! говорят, что сами до этого додумались, но брешут, сами они вообще думать не могут. А это... — начальник КПЗ слегка запнулся, глядя на старика, — а это дед, сдохнет скоро. Зачем тебе такая компания, Экштейн?

— Ничего, я здесь побуду, — упрямо настоял на своем я.

— Ну и хрен с тобой, — потерял Фелякин ко мне интерес и, выйдя в коридор, захлопнул за собою дверь...

Позднее я узнал причину особой ненависти Фелякина к молодым парням. Почти два месяца он вбухивал деньги в салон красоты «Гарнье Париж Синержи», более трех тысяч в неделю. Не в сам салон, конечно, а в молоденькую и нежную кореяночку с русской примесью по женской линии. Целых два месяца он тратился ради того, чтобы она сама позвонила и сама предложила:

— Федька, ну что ты, в самом деле, все время кабак да концерты. Пойдем сегодня ко мне, Федька, дома никого не будет.

И надо же, пришел любить и быть любимым, а она, нежная и желанная, вся в дерьме и окурках, которые некультурные граждане частного сектора в районе Бытхи бросают в свои выгребные ямы.

— Во мне все опустилось, — рассказывал мне Фелякин, когда мы пили после моего незаконного задержания и законного освобождения грузинское вино в кафе «Амра». — Какая там любовь при таком запахе...


Рисунок 2

— Дед, а дед, — прицепился один из унизивших любовь Фелякина парней к старику, похожему на опустившегося Пушкина, — за что тебя прикрыли, за изнасилование? Робко сидящий на краешке нар старик бестолково поводил головой и, подняв слезящийся взгляд на парня с элегантной кличкой Лом, проговорил:

— Я не знаю, сынок, говорят, что кого-то убил. Говорят, мужа дочкиного ножом ударил, а они заявление написали, и теперь я в тюрьму, а дом, что я своим горбом построил, ей достанется. Вот так...

Старик заплакал, а Лом, лежа на нарах, уперев взгляд в потолок, вывел наглое, и поэтому наиболее точное, резюме незнания:

— Сейчас только дураки детьми обзаводятся. За это в тюрьму надо сажать. Ничего себе. Я же не писал заявление на жизнь, а меня взяли и родили, теперь вот в тюрьму посадили, козлы.

По лицу Лома было видно, что его упадническая философия кончится где-то минут через десять. На его лице была видна такая любовь к жизни, что за ее продолжение он смог бы убить любого...

А мне было грустно. Пространство камеры было плотно набито дымом сигарет, пылью и вонью от хронически смердящего унитаза. Все это, попадая в нежное пространство солнечного луча, пронизывающего золотой спицей сумрак камеры, становилось серебристым, весенним и благоухающим.

— Дед, а дед, — вновь завел свою волынку Лом, от скуки изучающий жизнь старика по ответам на свои идиотские вопросы, — ты много женщин за свою жизнь оттеребил?

Старик лежал на нарах, подстелив под себя мой пиджак — меня обуяла жалость, — и уже почти не подавал признаков жизни. На вопрос Лома он заворочался, оперся на дрожащие руки и с трудом сел, прислонившись спиной к стене.

— Я ведь как, сынок, — начал он объяснять Лому, — я женщин, как Пушкин, не теребил, а любил. Они ведь только на любовь настроены, как скрипка на музыку. Сейчас женщин, как мадонн Рафаэля, мало, в основном курицы, которых, как ты выразился, теребят...

Я от удивления перестал ходить. Старик же продолжал отвечать на вопрос Лома:

— Это не они, а мужчины виноваты. Из-за суеты и скорости они перестали любить сердцем и перешли на любовь низом, а женщины, как всегда, подстроились под них. И дети сейчас рождаются не от женщины, у которой божественное предназначение, а от бабы, которую оттеребили, и она, оскорбленная этим, рожает не личность, а мстителя за свою оттеребленную жизнь. А ты еще удивляешься, сынок, что ты здесь, на нарах, а не там, на пляже.

Старик исчерпал все силы, прикрыл глаза и, прислонив голову к стене, застыл.

— Что ты имеешь в виду, старый дурак?! — после легкого раздумья стал кое-что понимать Лом.

Но я перебил его:

— Тише, Лом, это у него последний проблеск разума, видимо, помрет сегодня дед.

— Ничего себе проблеск, он мне типа дал понять, что мою маму оттеребили и я типа из ... выкатился.

Возмущение Лома было далеким от наигранности.

— Ну выкатился и выкатился, какая тебе разница? — подал голос подельник Лома по кличке Ся.

За все мое нахождение в камере это была его первая реплика. Ся все время лежал отвернувшись лицом к стене и накрыв голову носовым платком. «Братан кумарит по-черному», — в самом начале объяснил мне Лом.

— Да-а... — внимательно посмотрел Лом на старика. — Точно сегодня хвоста навьет, — пожалел он уходящую из жизни старость и, повернувшись ко мне, добавил: — Ну и черт с ним...


Старика держали в КПЗ уже целую неделю. Его задержали на задворках ночного казино «Мустанг» с пятью тысячами долларов в кармане и следами крови на обуви. Но старик был настолько ветх и обуян частыми приступами старческого склероза, что уголовный розыск сразу же засомневался в его причастности к убийству и ограблению ростовского шулера по кличке Племянник, посчитав, что деда подставили, так как у Племянника, по свидетельству служителей казино, было при себе около семидесяти тысяч долларов наличными. Милиция в силу знаменитого российского синдрома перестраховки на всякий случай закрыла деда в КПЗ. Старик не помнил своей фамилии, адреса, родины, государства, и если бы умер в камере, то вряд ли это кого-то обеспокоило...

— Дед, а дед... — осторожно позвал старика Лом, но старик лишь приоткрыл глаза, мутно посмотрел на него и, никак не отозвавшись, вновь закрыл их.

В это время с той стороны двери зазвенели ключи, щелкнул электрозамок, клацнула задвижка, и двери в камеру распахнулись, впуская полковника Краснокутского, капитана Фелякина и заместителя таганрогского прокурора Злодюшкину, при виде которой меня затошнило от неприязни.

— Экштейн! — начал Краснокутский, обращаясь ко мне, но был прерван осторожным любопытством Злодюшкиной:

— Скажите, а на чем вам удалось взять Пушкина?

— Какого Пушкина? — насторожился Фелякин, но в это время старик пружинисто вскочил и с криком: «Вот гадина, какого рожна тебе в Таганроге не сиделось?!» — бросился на Злодюшкину с бамбуковой тростью.

— Вот это да! — изумился Фелякин, укладывая на пол кулаком преобразившегося старика.

Вошедшие в камеру вышли из нее для короткого совещания. За ними клацнула задвижка, щелкнул электрозамок и зазвенели ключи, а перед потрясенным Ломом и удивленным мною остался доселе не известный нам человек под царственной кличкой Пушкин. У этого человека были проницательный и злой взгляд, гибкое тело и движения здорового и стремительного человека.

— Ну? — спросил Пушкин у Лома голосом, похожим на воткнутое между четвертым и пятым ребром шило.

— Ну ты молодец! — признался восхищенный Лом.

— Молодец был Пушкин, а я, как гад, подвис, и подвис глухо, — не согласился с ним Пушкин. — Гадина Злодюшкина из Таганрога в Сочи приперлась. Там на пятилетку крутился за челнока турецкого, а она у меня следователем была...

В это время зазвенели ключи, щелкнул электрозамок, клацнула задвижка. В раскрывшиеся двери вошли Фелякин и два не сомневающихся ни в чем сержанта. Они быстро сгребли Пушкина, при этом тот успел схватить мой пиджак, и увели его в другое пространство камерных модификаций для более обстоятельных и плодотворных бесед.

— Экштейн! — торжественно начал Краснокутский, но был прерван служебным рвением вернувшегося Фелякина.

— Ся, шестерка гадская! Быстро встал, когда начальство в камере, а то я тебя быстро дисциплине научу! — Фелякин дернул лежащего на наре Ся за ногу, и тот быстро безвольно откинулся на спину, слегка и как-то неестественно вывернув шею и косо покрытую носовым платком голову.

...Клацнула задвижка, щелкнул электрозамок и зазвенели ключи, запирая двери за покинувшими камеру полковником Краснокутским, зампрокурора Злодюшкиной и капитаном Фелякиным с двумя сержантами, выносящими тело умершего Ся. Перед самым выходом Фелякин остановился и раздраженным голосом произнес:

— Экштейн, за мной! На волю!

Последнее мое камерное воспоминание: Лом, который, не обращая ни на кого внимания, почесывал затылок и как заведенный повторял одну и ту же фразу:

— Вот это да, одуреть можно.

Александр ЭКШТЕЙН

Рисунки Виктора КОВАЛЯ

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...