ПАМЯТИ РОВЕСНИКОВ

К десятилетию закрытия одной радиопередачи

ПАМЯТИ РОВЕСНИКОВ

Фото 1

Года три назад какой-то бес меня занес на прямой эфир телепрограммы с невнятным названием — «Час совы»? «День сурка»? «Год дракона»? Эфир происходил в маленькой студии, переоборудованной под телевизионную и расположенной на третьем этаже ГДРЗ — Государственного Дома радиовещания и звукозаписи, на Качалова, 24. Разбуди меня ночью — и я нарисую подробнейший план этого дома, в котором прошли когда-то лучшие, чего уж теперь сомневаться, часы моей жизни. К «Часу сурка», конечно, это не имеет отношения.

После эфира я спустился в ГДРЗшный буфет, чудом не изменившийся с начала восьмидесятых, разве что водку стали продавать, — и именно неизменность буфета добила меня окончательно. Я взял водки, потом еще водки, потом еще — пока не стали размываться в глазах невыносимо родные контуры рябиновой ветки на стеклянном панно напротив. После третьих ста граммов я не выдержал, прошел к телефону, стоящему на стойке, как и пятнадцать лет назад, и через неизменную «девятку» по навеки впечатанному в память телефону позвонил Комаровой.

— Лилиана Сигизмундовна, — сказал я. — Вы ни за что не угадаете, где я сижу.

— Привет, Димка, — сказала Комарова, совершенно не удивившись.

— Я сижу в буфете ГДРЗ, — раскололся я. — Пельмени ем. (Пельмени были нашим в те далекие времена главным блюдом — денег у школьников тогда не было, а они стоили что-то копеек двадцать.)

— Знаешь, а я стараюсь не проходить мимо ГДРЗ, — сказала Комарова.

— Господи, как я вас понимаю!

— Ты записывался, что ли?

— Неважно, — сказал я и почувствовал, что реву самым постыдным образом. — Лилиана Сигизмундовна... я, собственно, чего звоню-то... Я тут сидел и вдруг понял: никто, понимаете, никто за всю жизнь нас больше так не любил!


Фото 2

В 1963 году на Всесоюзном радио появилась передача «Ровесники». У истоков ее стояли Игорь Васильевич Дубровицкий и Лилиана Сигизмундовна Комарова — два журналиста детской редакции радиовещания.

Если вы были советским школьником, то почти наверняка помните эти позывные, от которых мне поныне веселей делается и жить хочется: «Па-па-ам! па-па-па-па-па-пам, па-па-па-а-ам! Ровесники. Передача для старшеклассников». Чей был юношеский голос, не вспомню, но мужской — Инны Максименко. После заставки вступали мы — ведущие. Вели программу обычно два человека: журналист и член Совета.

Совет «Ровесников» был едва ли не самой странной детской организацией, существовавшей на тот момент в СССР. Собственно, программа (выходившая четырежды в неделю по полчаса) была задумана как некий аналог сэлинджеровской «Wise Child». Кто читал цикл о Глассах, помнит, что все эти невероятно одухотворенные, дружные и веселые дети прошли школу программы «Смышленый малыш», которую в двадцатых слушала вся Америка. Программу Сэлинджер выдумал. Ему просто надо было, чтобы любимый герой прошел еще в детстве такую школу радиообщения со всей страной плюс коллективная работа в студии. Автор «Бананки» не без основания полагал, что юноша с подобным детством имеет больше шансов вырасти идеальным человеком будущего, каким он задумал Симора.

Фото 3

Вот, значит, идет эта передача «Ровесники», рассказывает о проблемах подростков. Какие у подростков проблемы? Не надо только делать вид, что при Советской власти они замалчивались. Рискну сказать ужасную вещь, но только у подростков в те времена они и были. Только на их примере и можно было поднимать великие вопросы, как поднимал их Полонский в «Ключе без права передачи», Рязанцева в «Чужих письмах» и Железников с Быковым в «Чучеле». В жизни взрослого человека идеология уже играла роль почти господствующую, успевала приучить его врать не только начальству и жене, но и себе. В результате вопрос о смысле жизни для него не то, чтобы снимался лозунгами о строительстве коммунизма, но среди текучки как-то уже и не вставал, подменялся проблемами быта (помните вал «бытовой» прозы и кинематографии?). Молодости свойственно бунтовать и интересоваться, зачем человек живет, — и в этом смысле «Ровесники» были едва ли не единственной тогдашней радиопрограммой, где обсуждалась живая реальность с ее неразрешимыми коллизиями. Вот уж где говорили о смысле жизни в каждом эфире! Помню, как мы всем Советом издевались над стандартным письмом в «Ровесники»: «Уважаемая редакция! После того как меня бросил мой парень, у меня сразу пропал смысл жизни. Умоляю выслать мне его». Но подростковая утрата смысла существования — это, в общем, не только благое, но и нормальное дело. Лет в тринадцать, если умный, и в пятнадцать, если дурак (если совсем дурак, то никогда, и этот случай в расчет не берется), человек вдруг понимает, что никакого внятного смысла нет. Нет и все. Остаток жизни он тратит на поиски гипноза, заменителя или хоть времяпрепровождения. Хорошо, если ему в это время попадется хорошая книжка, еще лучше — если среда. И ей-богу, это не случайно, что Совет собирался по средам. По вечерам. После школы, в пять часов вечера. Боже, как мы все летели туда, встречаясь еще в метро «Баррикадная», радуясь друг другу, счастливо нащупывая в кармане заветное бумажное удостоверение юнкора детской редакции! Какими улыбками нас встречали дежурившие у входа менты!

В некотором смысле Совет был окуджавским последним троллейбусом, который всех подбирал, потерпевших в ночи. Если человеку было совсем невыносимо плохо — его приглашали зайти. Очень часто, кстати, приезжали даже иногородние. Но Комарова с Дубровицким строго следили, чтобы Совет не превращался в подростковый междусобойчик, то есть чтобы люди в нем не тусовались, а работали. Организация была феноменальная: в каждый первый четверг сентября «Ровесники» объявляли набор новеньких. Тех, кому интересно заниматься журналистикой. Кто хочет попробовать себя на радио. Тех, наконец, кому просто не с кем поговорить за жизнь. Набивался полный зал — обсуждения проходили сперва в маленькой студии на первом этаже, потом их перенесли в большую на третьем. Естественно, к третьей примерно встрече отсеивались три четверти. До людей доходило, что тут совершенно не сейшен, не пьянка и надо шевелить мозгами. Оставались, во-первых, так называемые творческие дети, которым в тогдашних классах (все больше напоминавших стаи) было одиноко по определению. Одиноко ведь бывает и таланту, и ничтожеству, не я это заметил. Во-вторых, оставались карьеристы, инициативные и активные особи, которым хотелось поступить на журфак. «Ровесники» в этом смысле давали значительную фору — публикации, рекомендации.

Фото 4

Кстати, эти два сообщества — творческие дети и карьеристы — в значительной степени пересекались. Отчасти потому, что одна из главных потребностей талантливого человека, подростка в особенности, — это делиться собой, распространять себя в пространстве, заполнять предоставленный объем. Я что-то не видел в своей жизни талантливого и не тщеславного человека. Отчасти причина в том, что среди тогдашней довольно-таки аморфной и звероватой массы школьников карьерист выглядел лучом света. Не тот карьерист, который врал на комсомольских собраниях (хотя и там, как мы видим по сегодняшнему составу кабинета, были талантливые люди). А тот, который хотел поступить в институт, получить не только престижную, но интересную работу, славы хотел в конце концов... Из этих активистов когда-то состоял Артек, и это были не худшие его времена. Что ж поделать, если подростковая активность в семидесятые-восьмидесятые канализировалась только таким образом и не было для нее другого выхода: либо в Тимуры, либо в Квакины... Кстати, Квакины тоже очень активно ходили в Совет. И оказывались там едва ли не самыми умными.

Атмосфера была удивительная, такая, какой не было больше нигде — и вряд ли что-то подобное возможно в наши времена. Это был хор, состоявший, в общем, из солистов, но певший довольно слаженно. В Советском Союзе ведь было как: если ребенок чем-то отличался от остальных (то могло быть увечье, цвет волос, талант или пресловутая активность), ему внушали, что это его грех. Что он противопоставляет себя коллективу. Комарова, Дубровицкий, впоследствии примкнувшие к ним Владимир Орлов, Ирина Мензелинцева, Александр Бархатов — вся детская редакция, в общем, — строили мир, в котором такой выскочка чувствовал бы себя комфортно и одновременно приучался жить с людьми.

Вот почему, кстати, мне так смешно сейчас смотреть на все эти лаборатории гениев, которые выдают за новаторские школы. Все эти новаторы предпочитают иметь дело с «трудными» и запущенными подростками — с теми, у кого снижена критичность по отношению к навязываемой идеологии, к личности учителя. Они предпочитают гениев ВЫРАЩИВАТЬ. Вырастить их, в общем, несложно, методика общеизвестна. Получаются маленькие зомби, иногда довольно связно излагающие вбитое. Такой гений считает себя априорно правым во всем, а внешний мир — погрязшим в разврате.

Детской редакции в случае с «Ровесниками» приходилось иметь дело с гораздо более трудным контингентом — не с тем «трудным», от которого школа отвернулась за неспособностью справиться, не с дворовым хулиганом и циником, в котором иные предпочитали видеть нонконформиста, — а с тем, кому действительно трудно. С тем, кто ставит перед собой серьезные вопросы и не знает, как на них ответить.

Что это было? Двух, а то и трехчасовое обсуждение детского фильма или книги, с разговорами по кругу. Коллективное интервью с интересным человеком — кого-кого только мы к себе не приглашали! У нас пела Новелла Матвеева, чьи концерты были в тогдашней Москве большой редкостью. Пели полузапретные Суханов и Дидуров, молодая Вероника Долина, Рузавина и Таюшев. К нам приходили писатели, композиторы, метростроевцы (и я помню, что эфир с метростроевцем был одним из самых интересных — потому что он нам, в большинстве москвичам, проводившим в метро немалую часть жизни в разъездах по репетиторам, — показал карту будущего метрополитена, все новые станции и чем они будут отделаны, и какой камень из каких краев привезут...). Этих встреч были сотни, и я помню каждую. На радио шли охотно — и совершенно бесплатно.

Позвольте лирическое отступление о том, что это, собственно, был за контингент — и гости, и участники. Однажды молодой журналист Саша Бархатов (специализация — военно-патриотические репортажи) позвал в гости к Совету своего друга Михаила Кожухова, тоже молодого, тогда только что вернувшегося из Никарагуа. Кожухов был крут, сдержан, черный кожаный пиджак был на нем и бронзовый загар покрывал его вполне повстанческое лицо. Но то ли очень уж серьезен он был, то ли очень уж хорошее было у всех настроение — я помню, мы с Андрюхой Шторхом в разных концах аудитории начали буквально покатываться от смеха. До какого-то момента мы его сдерживали, потом прорвалось. Бархатов остановил запись и выставил нас прохладиться: «Неприлично, ребята. Человек жизнью рисковал».

Фото 5

В операторской, куда нас отправили приходить в себя и осознавать, мы отчего-то ухохотались окончательно. Помню тот день как первую нашу со Шторхом вспышку взаимной приязни, перешедшей в долгое приятельство.

Ну и вот. Шторх три года возглавлял спичрайтерскую команду Ельцина, теперь журналист. Бархатов был пресс-секретарем Лебедя, написал о нем книгу, теперь журналист. Кожухов был пресс-секретарем Путина, теперь журналист. Один я как был журналистом, так и остался. Но иногда мне даже кажется, что я выбрал лучшую участь.

Вот такой был уровень. Я не вспомню всех, кто в эти тридцать лет, что программа существовала, гордо называл себя членом Совета «Ровесников». Но вот хотя бы самый беглый перечень: Александр Архангельский (критик, редактор отдела «Общество» в «Известиях»). Владимир Вишневский (поэт, какой — сейчас неважно, важно, что все равно явление). Андрей Яхонтов (писатель, драматург). Андрей Комаров (журналист). Татьяна Комарова (телеведущая). Татьяна Малкина (редактор отдела политики «Времени новостей»). Елена Исаева (поэт, драматург). Аня Антонян (телережиссер, Останкино). Алика Смехова (актриса, певица). Ольга Юдкис (журналистка). Александра Лацис («Новые известия»). Алексей Круглов (снялся в «Лидере» и «Рыжем, честном, влюбленном», подавал блестящие надежды, повесился или был забит в армии — никто теперь не узнает).

А всего их было несколько сотен — теле- и радиожурналистов, поэтов, политиков, прошедших через Совет и собиравшихся на юбилеи программы. Мы на них смотрели как на полубогов. И это лучший показатель эффективности того метода, которым интуитивно, не публикуя теоретических работ и не участвуя в симпозиумах, пользовались Комарова и Дубровицкий: они давали нам серьезную, профессиональную работу. Не прятали от мира, изо всех сил внедряли в него. Они были достаточно жестки с нами, жалели без умиления и не только не сюсюкали, но, случалось, орали, как не всякий родитель бы осмелился. Оба очень хорошо умели размазать оппонента. Помню, однажды во время записи программы (почти весь Совет работал заодно на ведении и получал за это восемь рублей — нормальные для школьника деньги) на меня опять-таки напал неудержимый смех. Смеяться, когда нельзя, — это я и сейчас запросто, даже после всего, что успело меня нагрузить за прошедшие с тех пор годы, а тогда — вообще регулярно. Начнем говорить — ржу, переговариваем — ржу... А записываться вообще очень смешно было: режиссер же там мотает пленку, ты слышишь собственный буратинный голос, да еще и задом наперед — как не уписаться! Комарова терпела пять дублей, а на шестом выкричала мне все, что она обо мне думает. И что людей я задерживаю, и что деньги государственные тратятся, и что вообще это мой последний эфир. Никогда еще я с таким чувством не читал ни одного текста, как после той ее арии.

Фото 6

Дубровицкий мягче. Он, кстати, страшно обижался, когда наши девки его шутя поздравляли с Восьмым марта. Конечно, в этой семье Лилиана была папой. Не зря мы про нее пели: «Не надо бояться густого тумана, гораздо страшнее его Лилиана!» Она на обсуждении могла так осадить, что человек себя чувствовал вбитым по шляпку, но ей все прощалось, потому что видно было: она в каждую секунду остается собой, никогда искусственно себя не заводит. Она бы вообще крайне удивилась, если бы ей сказали: Лилиана Сигизмундовна, вы педагог. Она была и есть журналист детской редакции, это ее работа — вести обсуждения и делать сюжеты. Она говорила с нами абсолютно серьезно, могла обсуждать со старшеклассниками все, что угодно, вплоть до секса, и никогда не скрывала своего мнения. Красивая, экспансивная, крикливая полная женщина, умная и трезвая, прожившая тут всю жизнь и ни на секунду не ощутившая себя советским человеком — то ли потому, что ее вместе с мужем, известным журналистом, надолго сослали в Прагу после известных событий (он там вместе с Яковлевым и Лацисом делал «Проблемы мира и социализма»), то ли потому, что родилась она в Прибалтике и какую-то неукротимую вольницу так в себе и несет до сих пор. Она нас очень любила, Комарова. Мы ее боялись, но отвечали взаимностью. Ей можно было сказать все, и вы могли быть уверены, что услышите абсолютно искренний ответ. В том и дело, что мы для нее и для Дубровицкого были не дети, а коллеги, неопытные, конечно, но инициативные. Нам платили деньги, с нас серьезно спрашивали. Свой выпускной костюм я купил на «ровесниковские» гонорары — отличный песочный гэдээровский костюм, до сих пор висит в шкафу, берегу для сына.


...Но главная жизнь Совета «Ровесников», естественно, начиналась после обсуждения и происходила в так называемом Мягком зале.

Кто и почему прозвал его Мягким? Понятия не имею. Может, он так назывался потому, что в нем стояли мягкие стулья? Они стояли вдоль стен, в углу было фоно, на подоконниках почему-то большие, уродливые глиняные вазы, в которые обычно бросали окурки. Такие вазы у нас назывались «товарищами майорами»: когда кто-то рассказывал политический анекдот, к нему обязательно подвигали «товарища майора», тоже из политического анекдота — говори, мол, туда. Этой шутке смеялись, сколько бы она ни повторялась.

Естественно, мы ходили на дни рождения друг к другу, естественно, отмечали в детской редакции, под пение профессионального огромного магнитофона восьмые марта и двадцать третьи февраля, и естественно, на День радио у нас тоже были вполне легальные посиделки, даже если этот праздник приходился не на среду. Но самое интенсивное и счастливое общение происходило именно в Мягком зале. После обсуждения шли в буфет — ели пельмени, сметану, трубочки с белковым кремом. Потом, не сговариваясь, всей компанией поднимались на второй этаж. В Мягком зале было темно: днем там репетировали оркестранты, а вечерами он пустовал. И я помню, помню...

Вот скажите, как объяснить это совершенно магическое ощущение мира, владевшее тогда книжными детьми? Самые умные и чуткие люди в любом сообществе — это книжные дети, что хотите со мной делайте. Я в нескольких стихах попробовал объяснить, воспроизвести тогдашнее чувство праздничной тайны, которая окутывала мир, — и, кажется, не преуспел. Веяние неких перемен носилось в воздухе, событие всегда бросает перед собою отсвет, но и не в этом одном было дело, а в той тайне, которая всегда окутывает жизнь империи, особенно умирающей. Это были сумерки империи, и 1983/1984 год, свои старшие классы, я помню всегда как бы сумеречными, но это ясный, прозрачный вечер, вечер весны. Помню главным образом вечера: театры-студии, куда я ходил писать о них или просто смотреть. Совет, засиживавшийся в ГДРЗ до ночи. Прогулки с первыми возлюбленными, тоже всегда по вечерним и всегда осенним бульварам. Тогда была вечная осень или вечная весна, но лета и зимы не было, я их почти не помню. Был апофеоз переходности.

И я помню, как среди разговора, всегда бывшего ни о чем, беспорядочного, счастливого самим этим сумбуром, кто-то из нас вдруг уставлялся в огромное окно, за которым была ночная улица Качалова, фонари, мигающая вывеска напротив. Безлюдно, как всегда по вечерам в центре. И такой тайной, таким предчувствием невозможного дышало все, что пресекало дыхание. И говорить ни о чем было не надо — тайна была общая у всех, и все ее понимали.

Фото 7

Я думаю теперь, что все это было праздником пробуждающейся мужественности (или женственности, мальчиков и девочек у нас было примерно поровну — непременное, по-моему, условие жизнеспособности всякого коллектива). Современному подростку трудно понять, какой тайной был секс для подростка тогдашнего и каким радостным было пробуждение в собственном теле новых сил. Это была настоящая и потрясающая новизна, новизна-взрыв. Естественно, у нас были романы. Естественно, в Мягком зале немедленно возникали силовые линии привязанностей, влюбленностей и взаимного интереса. И все были счастливы, и оттого всем было хорошо вместе, как никогда не бывает несчастным людям, собери их хоть в самых комфортных условиях. Разговор шел о чем попало, состоя из анекдотов, из баек (очень часто политических), из споров о прочитанном. Не смейтесь, не смейтесь, ради Бога! Читались стихи — свои и чужие. Лучшей аудитории с тех пор не случалось у меня.

И был любимый маршрут Совета, пролегавший от ГДРЗ до каменного строгого Тимирязева у Никитских ворот, оттуда — до Пушкинской, оттуда — до проспекта Маркса, ныне Моховой, где был журфак. Так выглядел, в общем, и биографический маршрут большинства членов Совета — от «Ровесников» до МГУ. И как только появлялась первая листва и начинало пахнуть пылью, мы отправлялись уже не в Мягкий зал, а на улицу — мимо особняка Рябушинского, мимо улицы Алексея Толстого, мимо нового здания тогда еще единого МХАТа на Тверском...

Кому нужны все эти воспоминания? Вероятнее всего никому. Кому нужна моя жизнь, кроме двух-трех человек? Кому вообще что-нибудь нужно? За такой вопрос хочется дать в морду, потому что не нам об этом судить, а Богу, который варит из нас эту сборную солянку в неведомых нам целях. В этой солянке плавает и моя жизнь, и то лучшее, что в ней было. А кому и как это пригодится — не нам судить. Главное, что каждый счастливый человек добавляет в мир какое-то количество счастья, которое не исчезает бесследно. Я был очень счастлив в пятнадцать-шестнадцать лет, на переломе от отрочества к юности, на пороге великих перемен. В дни нашей юности — слепой, отрадной, жадной, безоглядной, прошедшей краткою тропой от «Пушкинской» до «Баррикадной» (придумано тогда же — вот, мол, буду лет в тридцать это вспоминать, пригодится. Пригодилось).


Я пишу этот материал уже несколько месяцев, а придумываю несколько лет, по маленькому кусочку, потому что целиком он для меня невыносим. Слишком мне все это горячо и больно. Так я читал когда-то письма от жены, бывшей тогда еще замужем за другим: прочту абзац, побегаю по комнате, успокоюсь, читаю дальше.


Когда-то моя мать работала в знаменитой московской 166-й школе, что в самом центре, на Петровке. Потом эту школу закрыли и сделали там военкомат. Столь знакомое мне здание, в которое меня мать иногда брала с собой на уроки, очень хорошо было видно из окна моего кабинета в когдатошней мальгинской «Столице», тоже впоследствии разогнанной.

Впоследствии мать устроилась в куда более престижную школу, а теперь вообще доросла до МГИМО, но с учителями из сто шестьдесят шестой перезванивается до сих пор и всякий раз после этого разговора замечает:

— Вот скажи нам кто-нибудь, чтобы мы сейчас бросили все — новую работу, внуков, пенсию — и вернулись в ту школу и в тот коллектив — все побегут! На любую зарплату. За бесплатно, если денег не будет.

Фото 8

Недавно та первая, разогнанная «Столица» собиралась по своему обыкновению на день рождения журнала (которого давно нет, как нет и его самодовольного глянцевого преемника, тоже теперь ностальгически милого). И все мы хором сказали то же самое: в общем, никто из журналистов того еженедельника не пропал. Старчевский в «Фасе», мы с Вороновым в «Собеседнике», Любарская в «Общей», Боссарт в «Новой», Горелов в «Известиях», Савицкая в «Круизе», регулярно печатаются во множестве мест Климова, Каминарская, Смирнов... Но позови нас кто-то в ту «Столицу», назад, на любые деньги — мы бросим все и побежим, задрав штаны, как Есенин за комсомолом. Просто ради счастья видеть друг друга.

Передачу «Ровесники» закрыли в 1990 году, через год после моего возвращения из армии. Никогда, кстати, не забуду, как там, в армии, в единственном месте, где был приемник, — в клубе — слушал я, отпросившись с наряда по столовой, свои стихи, отправленные в «Ровесник» по старой памяти. У Совета была традиция поддерживать своих, ушедших в армию, что-то посылать им и передавать регулярные приветы. Как я прыгал! С каким недоумением смотрели деды! Первогодку радоваться не полагалось — разве что посылке...

Ну вот, а в девяностом программу закрыли, и не помогли ни письма всех бывших советовцев, ни мольбы тогдашнего Совета, которому сразу некуда стало деваться. Только что было у людей любимое место сбора, смысл жизни — и вот все отняли. Они долго еще сходились около ГДРЗ, но менты уже были другие и эту фантомную боль живо прекратили.

Кому это все мешало? Не знаю. Комсомол развалился, ну и все упразднилось. То ли сочли, что теперь у подростков больше нет проблем, то ли решили, что можно наконец расслабиться и оставить всякие потуги жить по-человечески. Второе вернее.

На этом-то безрыбье и процвели новаторы, секты, да и наркомания, которая, стоило о ней заговорить, стала распространяться эпидемически. Это не значит, что с прекращением «Ровесников» кончилось тут все хорошее. Но первый знак о конце тут всего хорошего был мне подан именно тогда. Когда еще не вполне утихла эйфория конца восьмидесятых, но уже отчетливо понесло разложением и трухой.


Кого-то из бывших «Ровесников» я встречаю регулярно, потому что почти из всех что-то получилось. Давеча на невыносимой презентации чего-то мы полчаса тискались с Олей Юдкис, ныне редактором в «Харперс Базаре», и хором повторяли то же самое: Господи, если бы кто-то нас опять собрал и дал ту работу на радио — вести программы, выдумывать сюжеты, высказываться на обсуждениях, — мы ринулись бы бегом, бегом, бегом...

Собираться имело смысл только ради совместной работы. Потому что встречи и посиделки, посвященные ностальгическому трепу, полные тайного ужаса (а он-то какой стал! а я-то какой стал!), ни к чему, кроме фальши, на самом деле не ведут. Ну собрались бы, ну выпили бы, ну спели бы наш советовский гимн «Поспели вишни в саду у дяди Вани» нестройными, хриплыми от выпитого и прожитого голосами. Толку-то? Нет, собираться надо для дела, но есть ли сейчас хоть одно дело, ради которого стоит собираться?

Собственно, вся моя тут жизнь, если оглядеть ее ретроспективно (в тридцать два года уже можно позволить себе такую роскошь), была чередой закрытий, разгонов и просто тихих исчезновений мест, где мне было хорошо. Я перемогаюсь и приспосабливаюсь, я уверяю себя, что все путем, но отвращение мое к окружающим и к себе растет — здесь все слишком не так, как я хочу, и после тысячи компромиссов (другого пути нет, иначе было нельзя, старое должно отживать etc.) я честно не знаю, а где, собственно, я? И был ли мальчик?

Но этот мальчик, до сих пор где-то попискивающий во мне, не может не понимать: главная черта этой реальности — уничтожение того, что хорошо, и замена его чем-то не просто плохим, но, как правило, тут же лопающимся, совершенно нежизнеспособным! Добро бы я стонал под бременем старческой ностальгии, ненавидел молодых, сетовал на деградацию всего и вся, повторяя, что в наши времена... Но тенденция и впрямь прослеживается неумолимо: то немногое, что было тут действительно хорошего, то, что служило средой (а без среды ничего хорошего не делается), накрывалось с регулярностью смены времен года.

Да и что плохого в старческой ностальгии? По мне, гораздо хуже бодрые старцы, которые, когда на их глазах рушится вся их жизнь, радостно восклицают: только теперь я понял, что значит жить!

Почти все, что я люблю и умею делать, никому не нужно, и я делаю то, чего не люблю, — добротный ремесленный уровень без божества и вдохновения. Нельзя учить детей в стол, нельзя в стол издавать газету, нельзя заменить поэтический вечер посиделками на кухне и чтением друзьям по телефону. Прекратился ШЮЖ — Школа юного журналиста при МГУ, где я сначала учился, а потом преподавал, где сотни людей впервые постигали магию пустых университетских коридоров, в которых днем кипит жизнь, а вечером бродят вечерники, шюжики и тени. Прекратилась поэтическая студия Ковальджи при журнале «Юность» и большинство литобъединений Петербурга, которые в одиночку героически пытается заменять виртуальное ЛИТО им. Стерна п/у Александра Житинского, тоже переставшего писать свою волшебную прозу. Кончился дибровский телеканал «Свежий ветер». Нет больше «Ровесников», которые, как я теперь понимаю, сформировали меня — плохого или хорошего — и добрую тысячу подобных мне. Их сменили телепрограммы, на которых двенадцатилетние обсуждают проблемы контрацепции, и круглосуточные FM-эфиры с неотличимыми голосами диджеев. Но я, ей-Богу, не верю, что в России перевелись умные дети, которые прочли много книжек, чувствуют себя одинокими и хотят поговорить. Я не знаю, куда теперь ходят эти дети. Вряд ли в клубы: на клубы у них денег нет. Вряд ли в Сеть: Интернет незаменим как рабочий инструмент, но чрезвычайно неполон и беден как среда, да и никакое общение не заменит праздника совместной работы.

Что говорить, научился я утешаться — ну собери нас сейчас кто-нибудь на обсуждение, устрой нам вечер воспоминаний — о чем мы будем говорить? О политике? О детях? О том, кто с кем и сколько раз? Вспоминать выпитое, съеденное, обнятое и трахнутое в те незабвенные года? Тьфу...

Но какой-то тайный соглядатай, сидящий во мне и знающий всю правду (я только предпочитаю его не слушать), подсказывает мне: нет, это не молодость моя прошла, это жизнь здесь закончилась, потому что нет никакой молодости и старости, человек неизменен, и не в возрасте дело. Дело в том, что все сколько-нибудь пристойное, бывшее тут, сдалось без боя.

Может быть, чтобы очиститься и вернуться?

Бог весть.


Всем, всем, всем, от кого это зависит! Ну нет же сейчас ничего, хоть отдаленно похожего на передачу «Ровесники», а дети есть, и смысл жизни они ищут, и жаловаться им некуда. И работать их никто не учит, а учат выживать, что вовсе не одно и то же. Верните вы эту программу, соберите нас всех, позовите Дубровицкого и Комарову, которые трудоспособны и активны и готовы работать, и давайте попробуем это возобновить, потому что никакие FM-студии с музыкальными викторинами не заменят подростку живого общения в кругу таких же выродков, как он!

Впрочем, я пишу все это не только для того, чтобы чего-то добиться. Я не хочу, чтобы это пропало. Мы же должны быть благодарны тому, без чего не состоялись бы: и мы, и те, кто нас слушал, кто все дела откладывал ради этих позывных.

И если для формирования такого поколения, каким было наше в советовские времена, всякий раз надо, чтобы рождалась, дряхлела и умирала империя, — есть смысл и в империи, и пусть будет так.

Может быть, и все-то мы, тогдашний Совет, родились ради тех трех лет нашей жизни.

Не худший вариант.

Дмитрий БЫКОВ

На фотографиях:

  • ПЕРВЫЙ СОСТАВ СОВЕТА 1964 Г. В САМОМ НАЧАЛЕ СОВЕТ НАСЧИТЫВАЛ ДЕСЯТЬ ЧЕЛОВЕК, В ЛУЧШИЕ ВРЕМЕНА ДОСТИГАЛ ПЯТИДЕСЯТИ. ПРИМЕРНО ПОЛОВИНА СТАНОВИЛИСЬ ПРОФЕССИОНАЛЬНЫМИ ЖУРНАЛИСТАМИ. А ВЫ УДИВЛЯЕТЕСЬ, ОТКУДА НАС СТОЛЬКО РАЗВЕЛОСЬ.
  • СОВЕТ НА ВЫЕЗДЕ. ВНЕ ГДРЗ МЫ СОБИРАЛИСЬ ОЧЕНЬ ЧАСТО. ЕЗДИЛИ В ГОСТИ ИЛИ ПОД МОСКВУ. АВТОР ЭТИХ СТРОК ВТОРОЙ СПРАВА.
  • ЛУЧШИЕ ПОЭТЫ СОВЕТА. СЛЕВА ИРКА АРТАМОНОВА, СЕЙЧАС ВЕРНАЯ СУПРУГА, ДОРОДЕТЕЛЬНАЯ МАТЬ, РАБОТАЕТ В АМЕРИКАНСКОМ ПОСОЛЬСТВЕ. СПРАВА ЛЕНКА ИСАЕВА, ПИШЕТ ПРО СПЛОШНУЮ ЛЮБОВЬ. КТО В ЦЕНТРЕ, НЕ ПОМНЮ, МОЖЕТ, ОТЗОВЕТСЯ.
  • ТАК ВЫГЛЯДЕЛА ЛИЛИАНА КОМАРОВА В ГОД СОЗДАНИЯ «РОВЕСНИКОВ». «РОВЕСНИКОВ» ДАВНО НЕТ, А КОМАРОВА ВЫГЛЯДИТ ВСЕ ТАК ЖЕ.
  • ИГОРЬ ДУБРОВИЦКИЙ С ПОЛНЫМ СОСТАВОМ СОВЕТА (СМ. НА ТАНКЕ) СОВЕРШАЕТ ЕЖЕГОДНЫЙ ВЫЕЗД В ТАМАНСКУЮ ДИВИЗИЮ НА 23 ФЕВРАЛЯ.
  • В материале использованы фотографии: Александра НАГРАЛЬЯНА, из архива Дмитрия БЫКОВА
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...