ИГРАЕШЬ ЗЛОГО, ИЩИ, ГДЕ ОН ДОБРЫЙ…

Галина ТЮНИНА:

Есть актеры, которые словно не стремятся привлекать к себе внимание. Сегодня это выглядит странно, но они практически не принимают участия во всем светском, модном и коммерческом. Галина Тюнина из их числа. Несмотря на обширный репертуар в Театре «Мастерская Петра Фоменко», эта актриса сыграла всего две (!) роли в кино. Ее известность носит странный характер, она не стала результатом грамотных PR-кампаний, ее проявили личность, талант и работоспособность актрисы

Галина ТЮНИНА:

ИГРАЕШЬ ЗЛОГО, ИЩИ, ГДЕ ОН ДОБРЫЙ...

 

Первую роль в кино она получила от Алексея Учителя, сыграв знаменитую балерину Ольгу Спесивцеву в «Мании Жизели» (1994). Следом была главная роль — Веры, жены Бунина — опять же в картине Учителя «Дневник его жены» (1997). Потом снялась в телесериале Кирилла Серебренникова «Дневник убийцы», который недавно шумно прошел по каналу РТР. И все же прославилась она именно в «Мастерской Петра Фоменко» роскошно исполненными ролями Натальи Петровны в тургеневском «Месяце в деревне», Зины в «Тане-Тане» Ольги Мухиной, Глафиры в «Волках и овцах» Островского и царицы Феодоры в недавней премьере «Отравленная туника» по поэме Гумилева



— Галя, я как-то видела твои фотографии для журналов, одни — очень удачные, некоторые — намеренно нет. Мне показалось, что тебе все равно, как ты выглядишь в глазах окружающих...

— Нет, мне, конечно, не все равно. Не всегда получается отбирать фотографии самой, да и не всегда удобно это делать. Ведь меня снимает человек, который имеет право видеть меня по-своему. Тем более если он делает художественные снимки. Я не люблю, когда меня сознательно портят. Была у меня съемка, которая нравилась изданию с точки зрения образа, он им казался интересным. А на мой взгляд, там не было совершенно ничего интересного. Но я все равно считаю, что, когда «отдаешься» творческому человеку, ему надо доверять. Если не доверять, то вообще бессмысленно что-то делать.

— А какой ты сама себе нравишься?

— Знаешь, я люблю, когда нет образа, когда его можно рисовать. Может, это из-за профессии. Я совершенно не пользуюсь косметикой в жизни, но не по каким-то идейным соображениям, просто мне так легче. Зато я очень люблю тот момент, когда мне накладывают грим. Для меня он магически-мистический — так возникает лицо другого человека, не имеющего к тебе никакого отношения. Этот человек, эта женщина, может быть какой угодно, красивой или не очень, порядочной или подлой, не важно — это уже не я.

— А какая ты?

— Не знаю, правда, не знаю... На девяносто процентов такая, какой бы мне хотелось быть. Когда я на сцене, это не совсем я, это только похоже на меня чем-то — сторонами, гранями. А я — это когда я одна, и когда я не самая счастливая. И не потому, что я актриса. Мне кажется, мы все такие...

— Тебя на улице узнают?

— Никогда не узнают и не узнавали. У меня есть, конечно, какая-то известность в театральном кругу. Но я не воспринимаю ее как славу, это просто информация обо мне среди товарищей по цеху. А слава меня миновала. Помню, я снималась в своем первом кино, в «Мании Жизели». Тогда мой партнер Андрей Сергеевич Смирнов пророчил мне огромное будущее в кино. И не только он, многие говорили, что после этого фильма я буду нарасхват, мне предсказывали успех и расписывали его подробности. После «Мании Жизели» я не снималась пять лет. Но я же не сознательно приняла такой монашеский обет. Так сложилось. В театре — да, в театре другое. Здесь я работаю каждый день. Но театр не приносит той славы, о которой ты спрашиваешь. Актер здесь не может рассчитывать на оглушительный успех, и, если он начинает его хотеть, он оказывается перед выбором: играть дальше или бросать театр и начинать что-то другое.

— Театр «Мастерская Петра Фоменко» существует уже много лет. Ты не задумываешься о том, что рано или поздно придется начинать что-то новое?

— Да, конечно, финал есть у всего, но за ним всегда начинается что-то новое. И всегда важно и трудно найти его. Так бывает, когда люди чувствуют, что любовь ушла, но никак не могут себе в этом признаться. Вместо того чтобы все оборвать и начать сначала, они продолжают вымучивать остатки пережитого чувства. Это трагически неверно, надо уметь начинать заново. И в театре, конечно. Но если у нас возникает ощущение начала конца, мы не разбегаемся в разные стороны, а понимаем, что нужно что-то закончить и начать с начала, с той же командой, в том же составе. Так что пока у нас все не рвется, а развивается витками.

Сейчас какой-то интересный момент, видимо, связанный с возрастом. Прошло пятнадцать лет, и мы вдруг поняли, что выросли. Все уже женаты, замужем, с детьми, потяжелели, вес появился. И из-за этого возникла внутренняя новизна взаимоотношений. Средний возраст — тридцать пять, это значит, можно начинать новый репертуар.

— Пятнадцать лет — большой срок, неужели никто даже не пытался уйти за это время?

— Кто-то периодически уходил, и было очевидно, что человек вырос и хочет реализовать свое ощущение жизни по-своему, не так, как все остальные. И Петр Наумович никогда не противился этим желаниям. Он отпускал, и, пережив все круги своих исканий, в скором времени человек возвращался обратно. Не потому, что ему больше нигде ничего не удалось, а в силу внутренней необходимости.

— Сколько человек сейчас в театре?

— Пятнадцать нас и еще десять влились за эти годы.

— Вот интересно, что такое в вас увидел Петр Наумович тогда, в 1988 году, когда набирал свой курс?

— Непонятно... Мы недавно собрались и пересмотрели экзамен первого курса. Я посмотрела на ЭТО и с ужасом подумала, какими же надо быть великими педагогами, чтобы из этой стаи, в которой вообще непонятно, кто есть кто, сделать театр, который существует десять лет! Смотреть невозможно — беспомощные, маленькие, с какими-то своими «огромными» представлениями о жизни и искусстве.

— По-моему, все в юности мечтают спасти мир и знают все секреты бытия.

— Да, я до сих пор люблю открывать законы в театре. Открою какой-нибудь и бегу к друзьям. Все, он открыт, открыт! Это точно! Теперь все будет иначе! Это великое открытие! На следующий день используешь это «открытие», а оно рассыпается в клочья. И понимаешь, что, если и есть какой-то закон, он не для того, чтобы его открывать, а уж тем более радоваться этому. Есть какие-то вещи в театре, которые предпочитают оставаться непостижимыми.

— А то, что происходит на съемочной площадке, сравнимо с ощущениями на сцене?

— Мне пока не удалось испытать в кино таких же полетов, как в театре. Конечно, я пользуюсь своим театральным опытом на площадке, но кино так прерывисто, кусочки, сцены, и ты не видишь этого целого. Когда я увидела себя в «Дневнике его жены», было чувство, как будто это не я на экране, а другая женщина. И она мне понравилась. С «Жизелью» все сложнее, там мучительнее история, болезненнее жизнь героини. И там в моем персонаже меня больше, там больше моих попыток что-то сделать, попробовать. Но фильм мне нравится, его надо смотреть не один раз. Хотя картину не очень хорошо принимали, ругали даже.

— Скажи, почему, на твой взгляд, сегодня такой успех у сериалов и коммерческого кино? Почему развивается все это, а не то, что принято называть настоящим искусством?

— Потому что «все это» использует насильственное насаждение себя. Иначе оно не добьется никаких результатов. Ведь то, что мы называем настоящим искусством, не нуждается в рекламе, никогда не навязывается и приходит к тебе только тогда, когда ты готов его принять. А все то, что мы видим сейчас, нуждается в деньгах и напоре. Потому что, если не рекламировать, не зазывать, не молить, не тащить, не увлекать, не развлекать, его просто не будут смотреть. А так сидишь перед телевизором и чувствуешь себя поленом. И в тебя вперемешку с рекламой сваливается весь этот мусор. Только не переключи, только не отвернись! Не хочешь это, пожалуйста, возьми другое! Это насилие и гипноз. Жаль, потому что большинство подпадают под такое воздействие.

И лишь единицы свободны.

— Но тем не менее ты сама снималась в сериале «Дневник убийцы»?

— У меня там три серии, история внутри сериала. Это все странно получилось, мы познакомились с режиссером Кириллом Серебренниковым, он предложил поработать вместе и придумал небольшую роль для меня в этом сериале, буквально пару сцен. А через неделю обстоятельства изменились, и он попросил сыграть меня другую роль, написанную для другой актрисы. Я поняла, что это судьба, отказать Кириллу я не могу, желание поработать есть, так что надо быстро принимать решение.

— А для тебя существует проблема выбора?

— Да, я понимаю, к чему ты клонишь... Для Весов момент выбора и размышлений — это целое дело. Весам вообще не рекомендуется много думать, взвешивать и анализировать. Иначе мы сойдем с ума, лучше доверяться чутью. А вообще, это страшно, когда человек не может принять решение. Я думаю, так люди сходят с ума. Они сидят, и у них в голове «тикают» два варианта, две мысли — «тик-так», «тик-так», «так или так»? Это ужасно! Я в двенадцать лет прочитала роман Джека Лондона «Маленькая хозяйка большого дома». Меня так потрясла история главной героини, которая не могла выбрать между двумя мужчинами, которых любила, и от этого погибла, что я навсегда запомнила эту книгу, но больше никогда не перечитывала ее. Я тогда вдруг поняла, что люди в жизни могут оказаться перед страшным выбором, и ничего другого, кроме как погибнуть, им не остается.

— Скажи, тебе помогает твоя профессия?

— Трудно сказать, иногда появляется ощущение, что ты совершенно сумасшедшая, что ты на грани нервного срыва именно из-за того, что делаешь. Слишком большие эмоциональные нагрузки в этой профессии, вообще, она не для слабонервных, и в этом смысле я категорически не согласна с теми, кто считает, что это женское дело, что мужчины-актеры — это слабые и капризные существа. Это не так. Эта профессия для очень мужественных людей. Иногда кажется, что ты должна просто взорваться, но именно это душевное напряжение и позволяет выходить на какие-то совершенно другие уровни. В отношении к жизни, быту, окружающим. Оно дает тебе ощущение ценности момента. Без него ты бы сидела со всем своим эмоциональным добром и вяло пыталась бы в нем разобраться.

— А где сложнее, на сцене или в жизни?

— Возвращаться очень тяжело. Оттуда сюда. Как бы это объяснить... Как будто ты скрипишь, скрипят тормоза, ты не успеваешь за то время, пока звучат аплодисменты, перестроиться, переключиться, вернуться. Я хорошо понимаю артистов, которые долго сидят в гримерках после спектакля. Они медленно снимают грим, о чем-то думают, говорят, курят. Это такое состояние, когда ты словно из одной плотности переходишь в другую. Это так болезненно, как момент рождения. Здесь все не так просто.

— Почему?

— Потому что на сцене — мир, реальность. Это кажется, что все так же, как здесь, вышел человек, говорит что-то, ну, может быть, другими словами, другим голосом. А там пространство, в которое ты переходишь, живешь в нем, властвуешь, знаешь о нем что-то. Но, как правило, те, кто знает, ничего не рассказывают. Я рассказываю, потому что не так много знаю, я только предполагаю.

— Сцена может быть опасным местом для актера?

— Там может быть страшно. На сцене жизнь души совершенно непредсказуемая, там нет морали, там другие условия. Нет наших человеческих ограничений. Это страшно, хотя в пространстве сцены все живет по закону вселенской любви, это правда. Почему существует принцип Станиславского — играешь злого, ищи, где он добрый? Не для того, чтобы как-то смягчить злое начало. А потому что в этом мире нет правых и виноватых. Как говорит Петр Наумович, нет волков и нет овец, есть овцы, превращающиеся в волков, и волки, становящиеся овцами. И это все переворачивает, создает мир без привычных правил и ограничений. И именно от этого становится страшно, потому что, как ни странно, но с ограничениями проще. Ты знаешь правила, знаешь, как все работает, а иначе ты срываешься в полет. Летишь, потому что тебе интересно, но испытываешь страх от этой неизвестности, свободы.

— Но эта свобода весьма ограниченна, она задается текстом пьесы, рамками сцены...

— Безусловно. Но внутри-то сквозная дыра. Есть размер окна, в которое ты смотришь, а там — туннель, бесконечность и неизвестность. Куда это путешествие — в сознание ли, в подсознание? Непонятно. Это путешествие в мир духа. Ведь персонажа нет, нет его тела, материи, есть образ его мыслей, созданный автором. А ты, актер, словно играешь партитуру его души, слова «быть иль не быть» — твои ноты. И, конечно, величина артиста определяется этой способностью проникать в другой мир...

— Но ведь то, о чем ты говоришь, доступно лишь немногим, возможно, гениям, как же сложно, должно быть, всем остальным...

— Большинство из нас владеют ремеслом, лучше или хуже. Вспомни Сальери: «Что пользы, если Моцарт будет жив И новой высоты еще достигнет?» Действительно, зачем? Великий, гений, прилетел, всех смутил, растревожил, но зачем, если мы сами не можем всего этого? И Сальери спрашивает, а почему он Бог, а я нет? А потому что там, где есть Бог, есть чудо, и оно не терпит объяснений и дискуссий. И надо иметь мужество, чтобы принять это чудо и поверить в него. Или признаться в том, что у тебя его нет.

— Что самое трудное в вашей профессии?

— Очень трудно оторваться от жизни и войти в спектакль. Трудно взлететь, ощутить это состояние полета, иногда ты беспомощна и не знаешь, как это сделать. Почему система Станиславского гениальна? Я не думаю, что он учил играть, обезьяну в цирке можно научить выступать, я восхищаюсь, когда вижу эти номера: надо же, она все умеет! Смысл в том, чтобы научить отрываться и уходить в этот мир образов и духов.

— Скажи, а ты с самого начала знала, что все то, о чем ты сейчас рассказываешь, станет твоим миром?

— Да. Свой диагноз я получила очень давно. В детстве. Театральная студия в двенадцать лет, в четырнадцать лет я поступила в училище, два года проработала в Саратовском драматическом театре... Ты понимаешь, вот открылась театральная студия, я сразу оказалась в ней. Я просто не могла быть ни в каком другом месте. Хоть здесь вопрос выбора меня не мучил: «Кем ты будешь?» — «Актрисой». Для этого надо что-то сделать — пожалуйста! Я не могу сказать, что для меня были открыты все двери и все восхищались моим даром, вовсе нет. Да, я везде поступала, но на пределе своих возможностей. Меня брали в итоге, но почему-то у меня не было ощущения победы и сказки. Но ведь брали! И это внутреннее знание того, что я обязательно буду актрисой, меня никогда не подводило. Я переживала, отчаивалась, но никогда не видела тупиков. Если бы меня не взяли сюда, я пошла бы туда — не важно, я бы вышла.

— А что родители?

— Надо сказать им спасибо, потому что они не морочили мне голову ничем другим. Пытались, правда, учить музыке, в семье была идея сделать меня пианисткой, но это проходило как-то совершенно отдельно от меня. Потом кто-то сказал родителям, что великой пианисткой я не стану, а на меньшее тогда никто не рассчитывал — и все успокоились.

— Женщина, актриса, возраст, красота — все это взаимосвязано. Неизбежность старения — многие актрисы видят в этом трагедию...

— Никакой трагедии в этом нет! Эта трагедия придумана людьми. Красоту невозможно потерять с возрастом. Я все время вспоминаю Анну Маньяни, как она говорила: «Не скрывайте моих морщин, они мне слишком дорого достались!» А еще мы боимся того, что все лучшее остается в нашем прошлом, в нашей молодости. А когда она неминуемо уходит, возникает трагическое ощущение потери и страха перед будущим. Мы опасаемся, что все самое хорошее с нами уже случилось, а впереди только опасности, трагедии и несчастья. Это неправильно! Людям счастливее бы жилось, если бы они думали так: да, я молодой, а дальше я буду еще моложе, или умнее, или мудрее, или удачливее, в любом случае — лучше. Мне кажется, очень важно иметь верные установки, и не только у себя, а у всех.

— Ты так веришь в силу убеждения?

— Мне иногда кажется, что, если на сигаретах будет написано, что курение полезно для здоровья, люди перестанут умирать от рака легких. Уверяю тебя. Это установка. Ты вместе с никотином вдыхаешь мысль о том, что это смертельно опасно, веришь в то, что после сорока лет наступает катастрофа, после шестидесяти — конец. С двадцати пяти лет надо пользоваться кремами, потому что через десять будет поздно. И, знаешь, у меня ощущение, что даже в этих кремах есть установка на старение: если ты не намажешься мной, завтра с тобой будет катастрофа. Да и вообще, что такое старение? Мы меняемся, тело наше снашивается, ну и что...

— Да... сидят тридцатилетние молодые девицы и с умным видом обсуждают старость!..

— Да, смешно... На съемках «Дневника его жены» мне было около тридцати, а моей партнерше Оле Будиной двадцать три-двадцать четыре. Помню, как она сидит, смотрит на себя и говорит: «Нет, когда мне будет лет тридцать, я стану старухой и умру от ужаса!» Я сижу рядом и понимаю, что, во-первых, не умрешь, во-вторых, это не так уж за горами, а в-третьих — вот я сижу, и ничего. Ничего страшного со мной не случилось...

Этери ЧАЛАНДЗИЯ

В материале использованы фотографии: Александра ДЖУСА
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...