Золотой ярлык

Николай КОНОНОВ, 1958 года рождения. Поэт, прозаик, издатель. Окончил физический факультет Саратовского университета, аспирантуру в Ленинграде. Преподавал математику в школе. Основатель и главный редактор петербургского издательства «ИНА-Пресс». Шорт-лист Букеровской премии 2000 года и премии Андрея Белого 2000 года

иллюстрации: Александр Котляров

Я знаю ее настолько давно, насколько помню себя самого. Мы ведь росли по соседству. Она — на каком-то там высоком этаже номенклатурного пятиэтажного дома. Я — в полуподвальной  коммуналке, оставленный романтическими родителями на полное бабушкино попечение.

То есть я знал поначалу вовсе не Риту, а горькие слухи о ней. Что вот, мол, есть девочка — умна и безупречна. За первый класс могла бы окончить начальную школу, а за второй — и всю среднюю. Но в РОНО не позволили.

Эти слухи меня — хорошиста или полуотличника — жгли, как хинные таблетки. Они, слухи, оправдались впоследствии, но лишь отчасти.

Длинноногая девочка в белой немыслимой шубке идет впереди меня на двадцать шагов со своей мамой — древней еврейкой. Девочку провожают на олимпиаду по математике, где я не прохожу и первый тур. А она оказывается победительницей — сначала в районе, а потом в городе, потом в области, а потом и всего Союза.

Огромная черная каракулевая спина мистической мамы — как аспидная доска, на которой бог наклеит снежные письмена: ответы на сложнейшие остроумные задания. Как рассечь круг на три квадрата, не сломав карандаша. Рита откуда-то знала, как это сделать. По физике она тоже блистала — почему надо водить ножом туда-сюда, когда режут колбасу. Она без запинки отвечала и на этот труднейший вопрос. А действительно, почему?

Итак, ее познаниям никто не мог положить предел. Ведь она была особенная девочка — девочка-гений. Знаменита на всю улицу. И наши земноводные соседи говорили, что на завтрак, обед и ужин она питается лишь настоящим какао и деревенским сливочным маслом с рынка. Во что при такой шубе ее старой матери поверить было немудрено.

Девочка, а потом юница ходила по нашей улице, едва-едва касаясь земли. То, что она великий ученый, у меня не вызывало никаких сомнений. Я был уверен, что голова ее устроена особенным образом, и она, ее носительница, может сформулировать в ней новые теоремы, и их прозовут ее именем. Ну по меньшей мере леммы. Что же, согласитесь, и это кое-что. Вот вашим именем называли леммы? А формулы? А признаки?

И в этой преамбуле нет и доли неправды — все это так и было.

Успех ее был несусветен.

Ее забирали от родителей в подмосковную школу-интернат для спец. одаренных детей, где только математика и реки питательного какао с островками перламутрового масла, чтобы хорошо варила голова. Но родители Риту, им подаренную на старости лет, на закате жизни, в учреждение для гениев не отдали. Без нее их существование сделалось бы бессмысленным, невзирая на то, что мама все еще преподавала где-то важную юриспруденцию, а папа был крупной шишкой в облпотребсоюзе. Именно в силу последнего они и жили в редкостном замечательном доме, что возвышался нетронутым тортом на фоне пьяного разгрома нашего неказистого, безумно выстаревшего района. У них был балкон.

На нашей сумеречной кухне болтали, что они были из Киева, и Исааковна попала в наш город из эвакуации, а папаша вернулся с войны к ней, ведь в Киеве, сами понимаете, у них никого и ничего не осталось, даже какой-никакой родни, всех погубили в Бабьем Яру, куда их вообще-то свели как овец старые киевские раввины. Вот такие дела, но разве об этом теперь всю правду узнаешь.

Огромная черная каракулевая спина мистической мамы — как аспидная доска, на которой бог наклеит снежные письмена

И вот на старости лет им была подарена малюсенькая носатая девочка, она медленно росла и любила только математику и физику, а все остальное справедливо презирала. Ее нос и выпуклые линзы очков наводили родителей на грустные мысли о будущем дочери. Но блеск и легкость, с какими она одерживала победы одну за другой, утешали их, и они не думали о грустном и печальном, что маячило перед ними каждый день.

Дочь и во второй, и в третий раз не отдали в закрытое учебное заведение для суперумников, собираемых ежегодно со всей державы от севера до юга и с запада до востока. Они не могли и помыслить себя в отдельности от нее.

Тонкая гусиная шея торчала из пионерского галстука, как жердина из кострища. Хвост пегих курчавых волос, стянутый резинкой, белый верх, темный низ.

Вот Рита идет, наступая во все лужи, так как голова ее занята математикой, и уже, должно быть, самой наивысшей. В сторону глупой тупой школы. Она могла бы уже сто раз ее окончить, но педначальство имело на все свои виды.

Мама Риты, чудом вырвавшаяся из Киева, оставляемого на поругание смерти, понимала законы жизни и не высовывалась дальше своей работы. Времена переменились, все уладилось — и будь что будет. Можно прожить жизнь и без столичного образования. У меня дома думали и говорили то же самое, но, правда, мечтали, что какое-никакое высшее я все-таки получу.

Жизнь текла в ту сторону.

Итак, блистательная Рита поступила в местный университет. Сдала экзамены в одно касание.

Как аквариумная рыбка, сидела она в читальных залах в желтой луже настольной лампы, мигая увеличенными вдвое очами, над непостижимыми книгами.

Сиживала она ученой спирохетой в узенькой мензурке-кабинете, собеседуя с профессором-теоретиком, единственным, кстати, на весь университет и даже регион.

Теплое свечение блаженства просачивалось за полураскрытую дверь в длинную-длинную рекреацию.

Профессор смотрел на нее, как на Деву Марию, зачавшую от благой математической вести, каковую ей удалось познать не только глубиной ума, но и всей чистотой своего искреннего сердца.

Блеск и чистота ее успехов первых двух лет завивались над ее головой в тоненький нимб. Нимб вращался, словно фигуры Лиссажу на экране осциллографа.

Я помню, как в белых нитяных перчатках перебирала она гнилые картофелины в подшефном овощегноилище.

 

 Мы встречались с ней, точнее — не мы, а только я с ней, на общих больших лекциях в главной физической аудитории, когда ловкие профессора с дюжими спорыми лаборантами зажигали воздух искрами, пускали кольца изысканных синеватых дымов, растягивали наволочки чистейших мыльных пленок, зажигали огни без помощи святого Эльма на проволочных кронштейнах.

Ее присутствие, ее наличие в этом полусерьезном цирке делало все сюжеты осмысленными — лекторы всегда апеллировали именно к ней, вели с Ритой плодотворные диалоги, а она иногда им благосклонно кивала, полузакрыв выпуклые стеклянные глаза, как очнувшийся Будда.

Она позволяла себе не записывать лекции, так как эти элементарные курсы были известны ей еще из смешных книжек, читанных-перечитанных давным-давно.

И если ее не было по каким-то причинам, то нечестный вертихвост-карьерист за кафедрой мог позволить себе сказать в самом важном месте, где требуются скрупулезные подробности, — «ну и так далее», вместо того, чтоб подробно разрешить прикладную задачу.

Блеск ее ума — влажный и изысканный — был очевиден.

Он разливался и над нами, как иммагинация сердечного согласия, каковым отвечала Мадонна на весть архангела Гавриила. И это сравнение мне и посейчас не кажется кощунственным. Только чистота Девы была подарена благой вести, самой себе и всем, так как своей алой субстанцией она, то есть Дева, искупила грех первого изгнания из какого-то там парадиза. В случае же с Ритой чистота и сияние эгоистически дарились сухой теории, все-таки существенно отличающейся, на мой взгляд, и от ангелов, и от подобных им чудесных вещей не только абсолютной бесперостью, но и циническим беспросветным избранничеством.

Мне, например, блеск и элегантность точных наук не давали ничего и уж, конечно, никак не оплодотворяли. «Суха теория, мой друг, но древо жизни тыры-пыры...» и т. п.

Я вспоминаю, как Рита писала на узких листах, всегда сложенных полуформатом. Бисерным почерком она, как кружевница, покрывала их формулами и матрицами в университетской библиотеке, не подсматривая никуда.

Когда я наблюдал это плетение кружев, а мне эти ее длинные полулисты чудились ажурными салфетками, я испытывал травму позора и полной бесполезности, словно я становился поодаль от ее блеска каким-то интеллектуальным инвалидом детства. И я не смог бы даже протянуть специальную кепку за мелочью, так как спазм позора сковывал мои мышцы...

И тот ее невидимый, но очевидный блеск мне унизительно и больно вспоминать. Но может быть, из-за неистового горения ее дара я принял правильное решение никогда не мучить себя тем, чему я не предназначен изначально.

Я не слышал той музыки, я не видел тех сияющих холодных сфер, на меня не падали нежданные водопады наитий и ошеломляющих решений, мои волосы не курчавил веселый ветерок парадоксов. В моей голове шустрил простой сквозняк, и коротко стриженные патлы могли только встать дыбом оттого, что я ни-че-го не понимаю.

Предела восхищению и пиетету, испытанным мной перед Ритой, не было.

Плоская еврейская хилая девочка, выросшая на какао «Золотой ярлык», чудится мне иногда Юдифью, отодвигающей белейшей стопой отсеченную дурную башку Олоферна.

И я своей отрубленной головой не мог узреть всей чистоты и блеска ее нестерпимого сиянья.

Ровные-ровные кружева ложатся на согнутые пополам узкие листы.

Рита пишет без помарок — пронумерованные формулы, стрелки отсылок, редкие подчеркивания, значки NB, sic!

Во мне все пересыхало от этого торжества, совершенно не доступного мне.

Я проживал свою молодую жизнь впустую и в университете занимал чужое место. В амфитеатре я сиживал на два ряда выше Риты и чуял себя иступленным дурнем.

Профессор смотрел на нее, как на Деву Марию, зачавшую от благой математической вести

Она выступала с докладом на секционном заседании. Ее фамилия была указана в списке дэфэмэнов и камээнов, будто ей уже никакие титулы не требуются. В университете проходила конференция по самым трудным лабиринтам самых изощренных хитросплетений невероятно пикантного аппендикса теории электронно-вакуумных трубок. Я там, конечно, не был, но могу себе представить, как она просияла у доски в аудитории молодой кометой, хоть и несимпатичной. Но разве в этом дело?

Своим умом она побеждала, точнее, переплавляла все свои недостатки в суммарную красоту соответствия. Соответствия чему? Внезапным ошеломляющим догадкам, решениям, пойманным на кончик пера, напряжению разума, приведшему к хрустальной чистоте формулы.

 Теперь историю Риты мне придется собирать по крупинкам, так как я не был свидетелем ее заката. Просто с какого-то момента я перестал ее видеть. Она просто пропала. Это потом, задним числом, мне вспомнилось, как узкие знаменитые листы покрывались не вязью формул, а простым автоматическим чирканьем, по ним расползались жирные загогулины, как черви, а те уже заштриховывались плотными сетками. Мне тогда ничего такого не пришло в голову. Ну и что, вот и Рита балдеет, отдыхает в тенечке.

Потом она пропала.

И теперь-то я не думаю, что причиной тому — наглость и цинизм профессора-теоретика, взявшего ее к себе в соавторы, потом кого-то приписали еще, а ее вычеркнули, нет, это был бы слишком банальный ход. А потом, не была же она полной идиоткой, чтобы не понимать, где живет и чем дышит. Ведь не весь мир сделан из какао-порошка «Золотой ярлык». Говаривали также, что Рита надумала взять академический отпуск, чтобы экстерном получить диплом об окончании университета. Конечно, при ее уме валандаться с глупыми студиозусами для нее не было никакого резона.

И она исчезла из поля моего зрения, словно перешла дорогу, села в троллейбус и уехала.

Мы ко времени ее исчезновения получили отдельную квартирку на выселках, где и зажили по 1,3 человека в комнате. Я еще подумал тогда: вот ведь как — была и нету. И нет ничего проще — вот так исчезнуть.

Потом было всякое, меня часто преследовали правильные романы с неправильным концом.

Я каждый раз собирался жениться.

Потом я прилагал ровно столько же усилий, чтобы не жениться и чтобы мне за мою лав стори братаны моей доброй невестушки не раскроили череп. Но страсти как-то утихали, с братанами я кирял, и они, нежно тыча мне кулаком в грудь, выразительно крутили пальцем у виска, гоготали, представляя меня шурином, свояком, деверем или кем-то там еще. Во смеху!!!

Время, одним словом, шло.

Но вот у меня появилась подружка с той самой ностальгической улицы, где мы когда-то жили, и даже, более того, из соседнего дома. Мы с ней крепко, как поется в народных песнях, слюбились. Встречались-провожались. И в один прекрасный день, когда ее папа с мамочкой отвалили на дачу чалить, мы даже койтуснулись. Ведь, согласитесь, нет нормального русского глагола, чтобы передать это чудное дело — ну там, переспали, ткнулись, трахнулись, перепихнулись. Все-таки вернемся к греческому термину «коитус» и образуем от него хороший русский глагол — койтуснуться. В нем есть все, что надо, — и слово «койка» и слово «спать», притом не просто самому по себе, а с кем-то и, может быть, даже не «спать», а еще и «проснуться». А ведь с кем-то проснуться — это такой кайф! Тоже не наше слово, но ведь кайф — это не балдеж, не улет и точно уж не ништяк (последнее и вовсе, по-моему, на самом деле какой-то непристойный уголовно-анатомический термин).

Это я молол моей цыпе, у которой был совсем не первым, а (n+1) первым, но мне это было до фени, по коитусу, как и ей. Нам ведь было неплохо.

Шарканье спускалось к нам. Жрец в белом с ритуальным саквояжем в руке важно прошествовал мимо

Мы целовались, прощаясь, — у ложа, одеваясь, на кухне, пия чай, еще в прихожей, потом в дверном проеме. Не закрыв двери, она пошла за мной, в тощем халатике, от которого сердце мое щемило, и спустилась со мной еще на два лестничных марша вниз. И мы целовались, чуть раскачиваясь у нечистого окна, присев на зеленый баян батареи. Я, закрыв глаза, даже услышал какую-то заунывную мелодию, бывшую, может быть, во мне, а может, и где-то вне меня. Забавная батарея еле гудела среди лета каким-то отрывком песни, если б ее пели где-то далеко-далеко-далеко туземцы, заклеив друг другу рты скотчем...

«Эумны-эумны-эумны-эумны...»

 — А что, у вас на чердаке эвенки оленей вялят? — спросил я.

Мы насторожились.

Где-то на самом верху чмокнул английский замок.

 — Дня через три-четыре, да, во вторник с утра, вы знаете, раньше не имеет смысла. Вы ведь знаете, и что тогда спрашивать в какой раз уже, коль все сами знаете... — мрачно сказал кому-то ровный серый голос.

Шарканье спускалось к нам.

Жрец в белом с ритуальным саквояжем в руке важно прошествовал мимо.

 

 Вслед за ним в торжественном пятнистом облачении, свесив понурую голову, окидывая из-под бровей маслянистыми дурными очами исписанную стену, тесно сплетясь с младшим распорядителем, ползло существо...

Правильно, правильно, правильно, именно оно сползало по лестнице. Как единое тело с этим крепышом. И я даже не хочу прибавлять к этому поверженному и вычурному придатку мужика то гениальное имя, полное метра, которым она нарекалась в недавней жизни.

 — Ккао, —  проныла часть существа, поравнявшись с нами.

 — Да-да, какао, —  трижды повторила вторая голова как волшебное заклинание самой себе, и, хихикнув, добавила в мою сторону, —  да и чаек с сахарком.

Я бросаюсь на двухголового монстра, будто во мне распрямилась пружина, будто я стал охотником, будто я должен завалить зверюгу, исполосовать ножом его вальковатое нераздельное двухголовое тулово, надрезать вонючую шкуру, порвать тугие жилы, выколоть оленьи глаза и пустить жирную тупую кровь…
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...