Русский «Гонкур»
В истории французской литературы Андрей Макин стал первым русским, которому в 1995 году присудили Гонкуровскую премию за роман «Французское завещание». Одновременно эта книга получила престижную премию «Медичи» и вереницу других наград в разных странах
Макин родился в 1957 году в Красноярске, и его французская бабушка Шарлотта Лемоннье научила будущего писателя языку Бальзака и Вольтера.
Макин пишет только по-французски. Однако практически все его 12 книг в той или иной мере связаны с Россией: «Дочь Героя Советского Союза», «Время реки Амур», «Преступление Ольги Арбелиной», «Реквием по Востоку». Его романы переведены более чем на 40 языков, но до сих пор не изданы в России.
Только что вышла в свет первая пьеса Le monde selon Gabriel («Мир от Гавриила») — фантастическая утопия, в которой человечеством правит некий телевизионный монстр — загадочный Grand Imagier, «великий телекормчий», который манипулирует сознанием миллиардов жителей нашей планеты. Сразу после выхода в свет «Мира от Гавриила» корреспондент «Огонька» Юрий Коваленко встретился в Париже с Андреем Макиным.
Во Францию вы приехали 20 лет назад и попросили политического убежища. Наверное, непросто было решиться на такой шаг?
Мне помогло то, что мы оказались как бы между двух эпох: та страна, в которой я жил, рухнула. Я верил не в идеалы коммунизма, а в идеалы братства, социальной справедливости. Над этим смеялись. Я ненавидел всем своим существом «новую» Россию, в которой можно было наступить на горло человеку, пройти и даже не обернуться. Знаете, писатель создает свой материк и пытается его обжить. Да, географически и физически я живу во Франции, но духовно я живу на своем континенте—философском, метафизическом, художественном.
Действительно ли вам в Париже какое-то время пришлось обитать в склепе на парижском кладбище Пер-Лашез или это легенда?
Нет, так оно и было. Но для меня это анекдотично, потому что после переезда в 6-метровую мансарду мой житейский комфорт увеличился ненамного — у меня появилась вода. Правда, вода есть и на кладбище.
Когда вы получили Гонкуровскую премию, вы мне сказали, что это вас не удивило.
«Французское завещание» вышло в свет за 4 дня до закрытия списка номинантов. В принципе, мои шансы были нулевыми. Но роман еще до премии разошелся тиражом около 50 тысяч экземпляров — огромная для Франции цифра (сегодня общий тираж «Французского завещания» превысил 2,5 миллиона экземпляров. — Ю К.). И Гонкуровская академия была привлечена успехом этой книги — здравый смысл у французов есть. Так почему же присуждение награды должно было меня удивить?
Во Франции вы знаменитый писатель. Вписались ли вы в ее литературу?
Объединять писателей в какие-то школы — это чисто французская тенденция. Возьмут пять-шесть литераторов и объявят новое течение — «новый роман», «гусары» или «школа города Брив-ля-Гайар». Все это несерьезно. Каждый писатель — отдельная планета.
Разве вы не поддерживаете тесные отношения с французскими собратьями по перу?
Я не думаю, что такое общение необходимо. Оно будет очень поверхностным. По большому счету, такое общение — трата времени. Да, я знаю уровень сегодняшней французской литературы… Я перечитываю иногда Сергея Довлатова и думаю: «Ну кто мог бы сегодня писать так по-русски или по-французски?» Да никто! Настолько все кратко, настолько все точно.
Вам что-то говорят такие имена, как Виктор Пелевин или Владимир Сорокин?
По правде говоря, очень мало. Я пытался читать Пелевина, но у меня не получилось. Может, я просто уже отошел от этой тематики и проблематики.
Но вот французский писатель-тусовщик Фредерик Бегбедер пользуется в России бешеным успехом.
Для меня это не литература, а литературная мода. Такое бывает. Скажем, во времена Чехова все читали Чарскую.
К сожалению, настоящая литература в последние годы уходит на задворки общественной жизни.
В своей пьесе я как раз говорю о том, что возник абсолютно новый медийный монстр, который диктует нам свою волю и превращает нас в абсолютных кретинов. У человека не остается ни секунды для размышления.
Почему вы вдруг написали пьесу?
Пьеса — более полемический жанр, жанр прямого воздействия. В романах я ненавижу диалог и считаю функцию диалога лживой по натуре.
После смерти Анри Труайя (Льва Тарасова) во Французской академии не осталось «сынов» России. Когда вы смотрите на себя в зеркало, не примеряете ли вы мысленно на себя академическую тогу?
Честно скажу, что нет. Я уважаю это учреждение, которое существует несколько веков. Ее постоянный секретарь Элен Каррер д‘Анкос имеет грузинские корни и связана с Россией. Мне кажется, что в академии должна произойти небольшая культурная революция. Ей нужна свежая кровь. Ну а я как писатель все-таки маргинал и останусь маргиналом.
Ваши книги переведены на четыре десятка языков и изданы везде, кроме России. Вам присылали образцы перевода, но ни один вам не понравился.
Меня начинают потихоньку издавать. В Минске напечатали «Музыку одной жизни» на русском. Но перевод средний. Гениальная школа русского перевода, к сожалению, разрушается. Ее губит бульварная, коммерческая литература, которая все захлестнула. Но если мне предложат хороший перевод, то я сразу скажу: «Пожалуйста, издавайте».
К сожалению, в России вас почти не знают…
Меня знает в России франкоязычная публика. Ее немало — около 200 тысяч человек. Но, конечно, мою известность нельзя сравнивать со «славой» какого-нибудь раскрученного писателя.
У вас было несколько проектов экранизации ваших книг и в том числе «Преступления Ольги Арбелиной» Джоном Малковичем.
Все эти проекты были писаны по воде вилами по той простой причине, что нужно найти деньги. Недавно на меня вышел очень интересный режиссер Арик Каплун. Он нашел продюсера в Америке, который хочет снять «Французское завещание». Я встречусь с Каплуном в мае в Иерусалиме, где он живет. Мне интересен русский взгляд, а он провел в России 21 год.
Во Франции вы прожили 20 лет. Как повлияла на вас, писателя, новая родина?
Французский литературный язык — это постоянная дисциплина. По сравнению с русским французский с точки зрения лексики может показаться суше, беднее. И в то же время он наверстывает все дисциплиной — то есть дикой работой над каждым оборотом фразы. Если русский писатель может позволить себе использование подряд нескольких прилагательных, то для французского это немыслимо. У него абсолютно другая стилистическая ментальность.
Русское разгильдяйство чувствуется и в языке?
Это не разгильдяйство, а широкая душа.
Ну а как Франция повлияла на вас как на человека?
Французская ментальность по своей сути цинична. Но она помогает нам, русским, которые часто витают в каких-то романтических облаках. Она нас резко приземляет. Француз сразу видит естество вещей. И это неплохо.
Роман—это исповедь?
Я думаю, да. Я всегда выражаю какое-то свое глубинное нутро, которое не могу выразить другим способом.
А писательский труд для вас крест? Или он вас приводит в состояние восторга и эйфории?
Нет ни восторга, ни эйфории. Я не радуюсь, как Пушкин: «Ай да сукин сын, ай да молодец!» Это прежде всего рабский труд, своего рода проклятие. Но опять же во имя чего-то большего. Во имя того, чтобы человек, который меня прочитает, не сводил себя к куску плоти, которая должна питаться или подавлять другого. Пишу, чтобы человек поднялся, посмотрел на небо.
Читатель наделен, по вашим словам, «божественной силой».
Писатель и читатель — для меня почти неразрывная пара. Больше чем супружеская или любовная. Они могут любить и ненавидеть друг друга. При этом каждый читатель «переписывает» романы в своей голове, а каждое чтение — это как бы появление нового произведения.
К вам теплые чувства питал президент Ширак, который приглашал вас в свои поездки. А как складываются отношения с Николя Саркози?
Я не думаю, что у меня с Саркози что-то может получиться. Особенно после того как Франция, отказавшись от 40-летний деголлевской традиции, возвращается в НАТО. Мне кажется, что это полный идиотизм, возрождение холодной войны. Мы пошли Западу навстречу, а от нас отхватили куски территории, и мы остались с носом. Теперь НАТО наступает на нас.
Меня удивляет, что вас, писателя, который живет отшельником, так волнует НАТО.
Поэт и гражданин… У меня есть какая-то гражданская позиция, которую я выражаю. Я знаю, что такое современное оружие. И когда от рук террористов начнет взлетать в воздух Париж, всем будет очень неприятно. А это может произойти с направлением новых французских солдат в Афганистан.
Кстати, насчет оружия и Афганистана. Один ваш знакомый мне сказал, что вы в свое время прошли через Афганистан.
Я пытаюсь на все биографические вопросы отвечать романами. Я не могу за пять минут рассказать о своем жизненном опыте. Это будет полувранье. Лучше обо всем рассказать в книге, а после моей смерти биографы займутся моей жизнью и будут все выискивать.
Интересно, смогли бы вы найти общий язык с Путиным?
С Путиным мы встречались в Кремле, когда я приезжал в 2001 году с Шираком, у нас не было времени поговорить. Но мне бы больше хотелось проехать через Россию и написать о том, какой я ее вижу. Это было бы благо и для России, которую во Франции знают плохо. Я не стал бы ее славословить.
Одно время во Франции у вас была репутация путинца. Это вам очень вредило?
Безусловно, вредило. Но меня это абсолютно не страшило. Путина я рассматривал в качестве приводного ремня для вытаскивания России из ямы, куда она провалилась. Для меня президент — это очень простая функция: или хорошо, или плохо. Мы его судим по результатам.
Если по результатам, Путин — это хорошо?
Это лучше, чем было. Я подхожу с чисто утилитарной позиции. Если люди получают пенсию и зарплату — слава богу, хотя бы это. Если нет больше взрывов в Москве, то и это хорошо.
В 2000 году вы мне сказали: «У России есть все шансы не только выжить, но и процветать». Ваше предсказание сегодня в какой-то мере сбывается?
Сбывается. Многие говорят: «Это все нефть!» Но и раньше нефть была на неплохом уровне. Даже если бы она была вполовину нынешней цены, Россия бы уже жила неплохо.
Имидж России во французских СМИ с каждым годом становится все хуже. Чем мы им уж так насолили?
Сейчас мы им насолили возрождением — относительным, конечно. Я сравниваю Россию с человеком, который после тяжелой болезни впервые поднялся с постели и только начал ходить. Но французов и это уже страшит.
И Россия страшит не только верхи или интеллектуалов…
Однажды я выступал в городе Пуатье, где интеллектуалов не было. И мне сказали: «Путин — это Сталин». Я сказал, что тогда отвечу словами, которые видел на стене во время президентской кампании во Франции: Sarkozy — nazi («Саркози — нацист»). Французы всегда были очень ясно мыслящей нацией. Теперь же они порой доходят до полного кретинизма. Или говорят мне, что в России нет свободной прессы. «Существуют какие-то цензурные ограничения, — объясняю я. — Но попробуйте опубликовать во Франции статью о каком-нибудь капиталисте. Он тут же задавит газету: «Какая газета? «Фигаро»? Рекламы больше ей не будет!» И журналистам «Фигаро» придется сидеть с протянутой рукой.
А почему бы вам не съездить в Россию? Разве это так сложно?
Нужно много ключей, чтобы открывать разные двери. А их у меня нет. Я же никого не знаю. Приеду как турист и что смогу увидеть? Мне бы, например, хотелось увидеть, как работает забытый богом завод и как там выживают люди. Как живет молодежь. Как живут олигархи.
Могли бы вы стать писателем русским?
Сегодня я им себя не вижу. Чтобы началось какое-то русское существование, надо снова обживать какой-то пласт жизни, выстраивать другой континент, уехать куда-нибудь далеко — возможно, в Сибирь.
Многие политологи предрекают неизбежный закат Франции. Каков ваш диагноз?
Все гораздо сложнее. Франция меняется. Ее ждет какая-то европейская судьба. Хотя можно сказать, что сейчас стоит вопрос и о конце Франции. Для одних Франция убила себя еще в Первую мировую войну. Для других Франция умерла вместе с де Голлем. Они тоже по-своему правы.
Не «убьет» ли рано или поздно Францию афро-арабская иммиграция?
Это будет другая страна, где станут носить вуаль, исповедовать ислам. В центре города появятся минареты. Но это будет не концом света, а концом какой-то Франции. Почему не представить себе арабо-африкано-мусульманскую Францию? В Испании, когда она жила под арабами столько веков, расцвела богатейшая цивилизация.
Чему посвящен ваш будущий роман?
Может быть, это будет мой последний русский сюжет. Я думаю, что литературный материк Россия я уже освоил. Надо идти куда-то дальше. Искать другие континенты.