Путешествие на самый край

О своей части пути в писательском поезде, прокатившем творцов от столицы до самого дальнего края страны, уже написал в «Огоньке» (№ 42 с г.) Дмитрий Быков. В Хабаровске эстафету от него принял Виктор Ерофеев. Оба увидели не географию, а людей

Виктор ЕРОФЕЕВ, писатель

Каждый русский человек—это готовая книга. Даже неродившиеся люди—жертвы аборта, мужской импотенции, женских болезней, общественных катастроф, случайного выкидыша—тоже книги, но только оставшиеся в рукописи, не нашедшие своего издателя. Если считать, что писатель—охотник за судьбами, человек с сачком, то Россия оказывается богатейшим заповедником, который кишит всякой живностью. Чтобы стать человеком-книгой, надо жить непредвиденной жизнью, полной непредсказуемых опасностей, крутых виражей. Нужно также не иметь никаких ориентиров, компас сломан: где север? где юг? Нужно также жить в среде постоянно меняющихся правил, в диком мареве неписаных и писаных законов. Всего этого у нас предостаточно. Вот почему, когда группу писателей сажают в отдельный мягкий вагон и отправляют катиться по Транссибу до самого Владивостока с обещанием поить и кормить, показывать разных людей, организовывать вечера и вечеринки, писатели испытывают глубокое чувство счастья. И неважно тогда поначалу, какая она—Россия, богатая или бедная, окаменевшая или ползущая вперед,—главное, чтобы крутились колеса.

Конечно, это пломбированный вагон. Степень его безопасности невелика, ибо в нашей стране вся безопасность уже давно собрана в одной большой конторе и населению она практически не досталась, а писателям ее выдают нормированно, по талонам. Однако по заведенной когда-то традиции русский писатель сам по себе—пломбированный вагон, здесь только вовремя бы понять, куда ты едешь. Куда ты поедешь—туда тебя и повезут. Пастернака отправили на Урал, Мандельштама довезли до Владивостока. Один с почетом заболел от ужаса, другой с позором просто умер.

—Вон,—сказала мне моя очаровательная спутница Валя, когда мы выезжали из Владивостока в Уссурийск, махнув на жилой квартал, в сторону гастрономов,—здесь ваш Мандельштам и скончался.

В отличие от прошлых времен нынешние пастернаки и мандельштамы пока что едут в одном вагоне. Возможно, они измельчали до того, что разницы между ними не видно, а может быть, измельчало время и больше не выдает на-гора обремененных гением и славой лиц и строк, но этого пока никто не знает—литература глядится из будущего, даже если за ней это будущее просвечивает слабо. Во всяком случае, я ручаюсь за то, что мои смутные подозрения относительно того, что писатели не умеют ладить между собой, прекрасным образом не оправдались. Конечно, каждый из них вез в вагоне свою собственную правду и был обладателем уникальной творческой истины, похожей, на мой взгляд, на большой рождественский шар на елке, но каждому шару хватило на елке места, и елка оказалась вполне нарядной. Водка и анекдот—вот что больше всего в одном вагоне сближает писателей разных направлений, даже если они никогда не читали друг друга. Да и зачем читать? Водка—главный организатор равенства в России.

Я прицепился к литэкспрессу последним, уже в Хабаровске, и должен был знать свое место в уже сплоченном коллективе, но опять-таки благодаря водке я смог незаметно затеряться среди маститых долгой дорогой писателей. Я прилетел в Хабаровск ночным рейсом из Москвы. Это был какой-то странный «боинг» с арабской вязью надписей в местах общего пользования—возможно, в нем когда-то летали арабские принцы, но на этот раз в нем летели мы, небесные посланцы нашей родины. Это были хмурые люди с печатью страшной усталости на лицах. Казалось, они шли всю жизнь по глине и только по глине, по желтой чавкающей глине, и здесь, в самолете, глина высохла и присохла к их лицам и сапогам. Они как сели, так и уснули, слегка перекусив нехитрой пищей, и слабое, блеклое освещение ночного полета усугубляло их хмурость во сне. Зато Хабаровск встретил меня золотой осенью. Правда, по дороге в гостиницу мне показалось, что здесь все водители—невидимки, что машины ездят сами по себе, только с пассажирами, но это мистическое видение в конечном счете рассеялось—рули у них там японские, с правой стороны.

Но это был только первый знак беспокойства. В чистом городе Хабаровске с хорошо метеными улицами я оказался на главной площади, которую местный народ называет соборно-комсомольской. Собор-новострой и памятник победившим комсомольцам, которые, победив, разрушили старый храм, два памятника нашей странной эпохе сожития несовместимых понятий—вот мусор наших голов. Мучаясь неизбывной скукой всякого провинциального города, но поражаясь бурым амурским волнам с белыми завитушками пены, я почувствовал отрезанность этого куска общероссийского пирога. Билеты на запад, в Москву, здесь стоят непомерных денег, распространением книг никто не озабочен—вы чего, правители русских земель, разве не знаете, к чему это приводит? Кто, пугая на каждом перекрестке распадом, насаждает распад, потеряв стратегическое мышление, запутавшись в сиюминутных интересах? А на том берегу, через Амур, растут, как грибы, небоскребы, и многомиллионная волна катится молча на север. Об этом без толку шумит маломиллионный Дальний Восток, его чистые города и нищие деревни. Только городские рынки Хабаровска и Владивостока, полные черных груздей и лимонника во всех видах, предназначенного от всех болезней, и только женщины, как всегда, спасают от панических настроений. Поев с писателями черных груздей, я отправился в служебный отсек литвагона и там до утра пил чай и ел шоколадные конфеты с проводницей в черных колготках Таней, которой скоро стукнет 50 лет. Она тоже оказалась книгой. Женские книги женских судеб у нас прочнее мужских. Пусть не всегда стильная обложка, пусть переплет оставляет желать лучшего, но зато жизненный переплет в них захватывает на всю ночь. Я люблю русских женщин, хотя, может быть, не так, как Некрасов, без надрыва, без стонов люблю.

Наши мысли о нашей стране находятся в запустении. Я видел горный Алтай и поразился разницей между его величием и слабостью общенационального интереса к его красоте и краевому развитию. Теперь я увидел Владивосток, который мог бы быть архитектурной жемчужиной Тихого океана, наравне с Сан-Франциско, но наши комсомольцы с хабаровского памятника этого не допустили. Великий город, стоящий на множестве сопок, с подъемами и спусками бегущих от океана улиц, с океанскими лайнерами в порту, заслуживает лучшей участи, похож на еще не брошенную, но уже оставленную без ласки жену. Женская доля выпала нашему Владику.

Прощайте, писатели! Прощайте, литературные собеседники! Я не верю в такую профессию—писатель. Я себя писателем не ощущаю. Я—никто, и если когда-то на меня снизошла благодать, я тем более не дорожу писательскими компьютерными играми—я бегу от них в Уссурийск, где все напоминает, от местного знамени до сувениров, о куда-то пропавших тиграх. В местном институте для будущих филологов мне предложили сказать пару слов о смысле жизни. Передо мной сидели девчонки с испуганными лицами и мобильными телефонами. Я спросил: кто из вас не верит в Бога? Никто не поднял руки. Я спросил: кто из вас верит в Бога? И опять никто не поднял руки. Зарядившись таким родным адреналином, я отправился обедать с тремя местными представительницами культуры. В конце обеда мы рыдали от хохота. Его причины так никогда и не были определены. Потом меня отправили в местную корейскую сауну полежать на полу на полудрагоценных камнях и отдаться в руки корейской массажистки с когтями уссурийского тигра. Оттуда я вышел в беспамятстве—лучшем состоянии, в котором можно пребывать там, где люди—книги и мы все—заповедник.       

 

Иллюстрация АЛЕКСЕЯ БОРИСОВА

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...