Самый скандальный режиссер сезона Константин Богомолов рассказал обозревателю "Огонька" о том, почему так важно сделать сложное искусство успешным, назвал своих учителей и признался в любви к Родине
На этой неделе в Москве покажут сразу две премьеры Богомолова — "Лед" из Варшавского театра Narodowy и новую версию "Чайки", в которой заняты лучшие силы МХТ и "Табакерки". Впереди "Золотая маска" — спектакль Богомолова "Идеальный муж. Комедия" выдвинут на нее в нескольких номинациях. А в конце ноября вышли его "Карамазовы" ("Огонек" N 47 за 2013 год). Мы сидим в кафе напротив МХТ, где в этот вечер идет "Идеальный муж. Комедия". В антракте режиссер без пальто, но зато в оранжевых мокроступах убегает к артистам. Возвращается счастливый. В кафе висит большая плазма — на ней транслируются Олимпийские игры. Те самые, что безбашенно пародируются в его спектакле.
— Когда год назад ты выпускал "Идеального мужа", в котором герои поют "Такой Олимпиады давно не помнят здешние места..." с лихим припевом, ты думал, что спектакль переживет Олимпиаду в Сочи?
— Да, конечно! В "Идеальном муже", по сути, нет политики, есть пародия на эстетику нашего общества. А эстетика меняется куда медленнее, чем сиюминутные политические обстоятельства. Можно убрать про Олимпиаду, про геев, не в этом дело. В этом спектакле есть определенная степень свободы разговора с залом — и это куда более важно. А наезды (28 ноября 2013 года группа, именующая себя православными активистами, во главе с Дмитрием Цорионовым-Энтео попыталась сорвать спектакль "Идеальный муж" в МХТ.— "О")... На самом деле это не наезды власти, не инициатива православных активистов, а внутрикорпоративная борьба. В театральном мире есть люди, которые заинтересованы в атаке на такого успешного человека, как Табаков, и такой успешный театр, как МХТ. Так что дело даже не во мне.
— Но ты ведь все равно ушел с должности заместителя худрука. Какие у тебя сейчас отношения с МХТ?
— Рабочие и дружеские: я прихожу, репетирую, есть планы на будущее.
— Я помню твой капустник, показанный на следующий день после последних президентских выборов: ты тогда пошутил, что уезжаешь на пять лет в Лондон. Сейчас, после визитов православных активистов и недавней передачи Дмитрия Киселева, фактически предавшего анафеме весь авангардный театр, тебе не хочется и вправду уехать?
— Нет. Во-первых, потому что для профессии, которой я занимаюсь, важно быть в своей среде — в среде своего языка, своей культуры. А во-вторых, и это важнее, тут мой дом. Москва — мой город! К отъезду меня может привести только запрет на профессию. Недовольство политикой — основание для хождения на выборы, участия в политической жизни, но не для эмиграции. И, кстати, я не пессимист в отношении развития страны.
— Ты веришь, что жизнь налаживается?
— Я не знаю, произойдет это сейчас или когда-то в будущем, но я думаю, что запаса таланта и пассионарности в нашей стране больше, чем нефти. И еще скажу как филолог: я искренне считаю русский язык одним из самых красивых языков в мире. Язык этот не умирает и умирать не собирается. Нравится тебе политический строй или нет, доволен ты или не доволен — это все не имеет значения: народ жив, пока жив язык, а он мощнейший! Вот потому я и оптимист. Другое дело, что ни в коем случае не стоит делать из своей страны священную корову, у которой нельзя диагностировать болезни. Сейчас много говорят о том, что о стране нужно научиться говорить не только гадости. Да, согласен, в обществе необходимо воссоздание некой этической системы. Но, воссоздавая ее, нельзя зачищать культурное поле от тех, чей взгляд остр и умеет видеть недуги. Это смертельно для общества.
Больше скажу. Искусство, конечно, может выполнять разные функции: и утешать, и вдохновлять, и провоцировать, и диагноз ставить. Но требование к искусству обеспечить исключительно поток позитива правомерно лишь во времена войны и бедствий, когда лишь искусство несет утешение. Поэтому, когда некоторые сейчас говорят, мол, "даешь оптимизм, долой все депрессивное", они тем самым заявляют, что наша страна переживает период бед. Но я не считаю, что мы находимся в аду, где надо только колыбельные петь и бодрые марши играть. Я хочу верить, что живу в сильном, не бедствующем обществе, а в таком обществе искусство должно быть разным. Повторю: звучащее в последнее время требование расправиться с экспериментаторами за госсчет и авангардистами, сеющими смуту в душах,— логика поражения и нездоровья. Кто-то развлекает. Кто-то говорит о вечном. Кто-то прощупывает нервные окончания организма, причиняя боль, которая есть важнейшая защитная функция. И то, и то, и то — все важно.
— Ты как-то сказал, что "Карамазовы" — это был твой надрыв. Ты восстановился?
— Я так и не успел расслабиться — через два дня после премьеры был уже в Польше. И слава богу. Если бы я не уехал, напряжение от наезда на "Идеального мужа" было бы больше, а так я дистанцировался. Наезды, доносы — все это продолжается, но я понемногу привыкаю. Вот летом мы с семьей уедем на море — и месяц всего этого не будет. Буду бегать по утрам, таскать на плечах ребенка и купаться. Это счастье.
— После "Карамазовых" тебя сразу же пригласили на постановки в другие московские театры.
— Меня приглашали и раньше. А после "Карамазовых" не отказались и подтвердили приглашения. Я по уши в работе, но подробности пока не раскрываю.
— Ну хорошо, а как случилось, что "Лед" — первый спектакль по твоему любимому Владимиру Сорокину — ты поставил не в России, а в Польше?
— Проблема в эстетике Сорокина: руководителям наших театров она, как правило, не близка. Хотя могу сказать, что Олег Павлович Табаков, прочитав "Теллурию", был в восторге и сказал, что считает ее существенным достижением русской литературы. Но знаешь, начав делать "Лед", я понял, что этот текст как мираж: ты можешь бежать, привлеченный его яркостью и безумием, но сила Сорокина — не в этом! Бахтин (теоретик культуры и искусства.— "О"), как мы помним, установил, что Достоевский так популярен, потому что использовал схемы бульварных романов, наполняя их философскими размышлениями. Так и Сорокин — он использует бульварные приемы, чтобы продвигать сложнейшие концепции. Если это и провокация, то глубоко интеллектуальная. Как только ты пытаешься визуализировать все, что написано в романе, ты попадаешь в капкан: неизбежно оказываешься слабее текста. Поняв это, я выбрал аскезу и убрал из спектакля все аттракционы, которые напридумывал вначале. Пожалуй, я еще никогда не работал с текстом так подробно. Тут еще и польские артисты помогли: они сочетают чувство формы и способность импровизировать, быть "здесь и сейчас", что для меня принципиально важно.
— Они предлагали свои варианты?
— Нет! Я не принимаю сочинения артистов. Технология построения ролей — всегда моя.
— То есть ты деспот, отвергающий сотворчество. Почему тогда артисты тебя любят?!
— Понимаешь, я предлагаю им сотворчество в том смысле, что для каждой новой истории должна рождаться своя форма — прямо на сцене, здесь и сейчас. То есть актер каждый раз должен как бы изобрести ее заново.
— Перед премьерой "Карамазовых" ты рассказывал, что искал масштабный роман — чтобы это был большой спектакль на большой сцене и чтобы зритель не мог ни на секунду отвлечься. Я слушала и думала: "Эк чего захотел!" Но у тебя получилось! Как ты формулируешь свои эстетические задачи?
— От противного, от нежелания повторять то, что уже делал. Индикатор здорового состояния, когда ты вырастаешь из сделанного спустя пару-тройку месяцев: бац — и вырос. Каждый новый спектакль ты шьешь себе новый костюм в соответствии с твоим выросшим пониманием театра, изменившимся воздухом времени и т.д. А дальше вступают другие факторы: пространство, в котором ты работаешь, его традиции. Меня сейчас не привлекает малая сцена — интереснее двигать радикальный театр ("радикальным" я называю сложный и непривычный зрителю театр, а не мат, секс и "социалку"), который увлекал бы большую аудиторию. Доказать, что можно ставить сложные спектакли на больших площадках и даже при отсутствии супермедийных актеров на них будут ходить зрители — по-моему, это важнейшая задача, реализация которой может остановить деградацию академических сцен и уход всего талантливого в пространство подвалов. Считается, что большая сцена требует компромиссов, а я уверен, что можно соединить бескомпромиссность и зрелищность, бескомпромиссность и успех! В Польше я решал совсем другую задачу, но в чем-то она была похожей — добиться, чтобы большая сцена "польского МХТ" стала местом эксперимента. Хотя признаюсь: поначалу поляки смотрели на меня как на сумасшедшего.
— Как же ты их сломал?
— А я их не ломал, я работал. Они потом сказали: их убедило то, что режиссер был абсолютно спокоен. Я даже ни разу не повысил голос.
— А раньше, помню, кричал.
— Ну, бывало. Я теперь научился кричать, только когда нужно (смеется). Я знаю, что, приходя на площадку, должен быть веселым, потому что мое психическое состояние напрямую влияет на артиста, поэтому я себя контролирую. Правда, не могу похвастаться, что это не сказывается на моих нервах.
— Хвалят тебя так же неистово, как и ругают. Это нервам не вредит?
— Я сам про себя все знаю и стараюсь не "замаразметь". Кроме того, признаюсь: я довольно самовлюбленный человек. И если это до сих пор не дало тяжелых последствий, значит, можно расслабиться — сильнее любить себя уже некуда (хохочет).
— Во время нашего интервью пару лет назад ты говорил, что считаешь театр самой бескорыстной формой проживания жизни: ведь проходит пару десятилетий и от постановок ничего не остается. Крамольный вопрос: тебе не надоел театр?
— Крамольный ответ: надоел. Но это не значит, что исчерпаны идеи. Это значит, что я стал гораздо больше понимать, у меня стало больше получаться, мне легче обманывать и оправдывать ожидания — и все это может превратиться в броню, за которой ты не ощутишь чего-то живого. Так что на самом деле мне не надоело, просто скопилось внутреннее недовольство, ощущение опасности, нежелание останавливаться.
— Кого ты считаешь своим учителем?
— Для меня учителя — все, чьи спектакли так меня впечатлили, что я хотел делать, как они. Но есть еще два человека, определившие мою профессиональную жизнь, это Андрей Гончаров и Олег Табаков. Дело даже не в творчестве — творческий путь индивидуален, но я всегда смотрел, как они ведут дела, как проявляют себя в тех или иных ситуациях, и это стало для меня прекрасной школой. И еще очень важно: я всегда чувствовал и чувствую их любовь. Ведь Табаков поддерживал меня даже в те моменты, когда я не оправдывал его профессиональных ожиданий, когда другие меня не поддерживали. Очень важно знать, что у тебя есть такой человек.
— Есть какой-то заветный сюжет, который тебе хочется поставить?
— Да их полно! Вопрос в совпадения места, времени и идеи. Я выбираю материал, интуитивно ощущаю, в какой тональности его надо делать, и пробую извлечь звук. Увлекаюсь — и потом уже кажется, что ничего другого делать было бы невозможно.
Идеальный бунт
Визитная карточка
Константин Богомолов родился в 1975 году в Москве. Дипломированный филолог, он учился режиссуре в ГИТИСе у Андрея Гончарова. Прославился экспериментальными спектаклями и остроумными капустниками, которые уже девять лет сочиняет для театральной премии "Гвоздь сезона". Как режиссер работал в РАМТе, театре им. Маяковского, театре на Малой Бронной, Московском театре им. Пушкина, "Театре.doc", Московском драматическом театре им. Гоголя, театре-студии под руководством Олега Табакова. В театре Табакова и МХТ проработал шесть лет, поставил 11 спектаклей.
Не признающий ханжеского сдувания пылинок с классики, Богомолов запросто может перенести действие "Волков и овец" в начало ХХ века, а тургеневского Базарова сделать неформалом в растянутом свитере. В "Чайке", впервые поставленной им в 2011-м, действие происходит в конце хрущевской оттепели — Костя Треплев безуспешно бунтует против соцреализма. В отличие от него режиссер Богомолов бунтует все успешней. Но у успеха есть оборотная сторона: после премьеры "Карамазовых" режиссер был вынужден уйти с поста заместителя худрука МХТ. А через несколько дней атаке подвергся его "Идеальный муж".