«Случай феноменального тысячестраничного произвола»
Константин Богомолов о своих «Гаргантюа и Пантагрюэле»
Фестиваль искусств "Черешневый лес" 12-15 мая представит спектакль московского Театра наций "Гаргантюа и Пантагрюэль" по мотивам романа Франсуа Рабле. Константин Богомолов рассказал Ольге Федяниной о предстоящей премьере, деконструкции человека, мужских страхах и раблезианской физиологии.
Не знаю, как для вас, а для меня "Гаргантюа и Пантагрюэль" — одно из самых материальных детских воспоминаний о чтении. Был такой фолиант, неподъемный...
Он и сейчас есть — с желтоватой суперобложкой, с иллюстрациями Доре, изданный в начале 60-х.
Именно он. И этот гигантский размер книги, почти с тебя ростом, как-то соотносился с теми прекрасными, странными великанами, которые жили внутри нее. Поэтому, услышав про премьеру "Гаргантюа и Пантагрюэля", я обрадовалась бессознательной детской радостью.
Но вы же понимаете, что это будет не детский спектакль.
Эта мысль меня настигла во вторую очередь. Правда, и книга не совсем детская — но это я узнала, когда детство закончилось.
На самом деле, что это за книга, вообще сказать сложно. Для меня она остается случаем какого-то феноменального тысячестраничного произвола. Я по сей день совсем не понимаю, как ее воспринимать. Не знаю и не могу знать, как ее восприняли читатели-современники, была ли она для них актуальным чтением, понятны ли были аллюзии автора на окружающие его события. Ничего не знаю. Но вот что очень важно: Рабле был врач.
И священник.
Да, но священником кто только не был...
... а на врача надо было учиться.
И вообще, священник в то время — более очевидная позиция для перехода в литературу. Врачебная сфера, как мне кажется, для генезиса этой истории более любопытна. Когда мы начинали работать, у меня тоже было какое-то детское ощущение — есть знаменитая сцена, когда Пантагрюэль берет замерзшие слова в ладони, и они, как цветные драже, переливаются в руке — вот у меня было ощущение, что это все такие переливающиеся слова. Рабле, Пантагрюэль, Алькофрибас, Назье, Гаргантюа, Грангузье, Бадбек, Телемская обитель — все это очень цветное по своему звучанию.
Но потом меня заинтересовали другие вещи. Почему я говорю о том, как важно, что Рабле был врачом. В тексте не просто очень много физиологии, это чуть ли не главная его составляющая,— но еще эта раблезианская физиология, она довольно любопытного, с сегодняшней точки зрения, устройства. Это физиология тела, которое тебя сопровождает по жизни. Человеческое тело, его составляющие, его проявления и его отходы являются спутниками твоей жизни, для Рабле это нормально. Но в наше-то время тело не является нашим постоянным спутником. Тело и его физиологические проявления — это то, чего мы стыдимся, опасаемся, то, что мы скрываем, о чем не хотим задумываться. Современное сознание от тела отделено. И жизнь от тела тоже отделена. Сегодня человек и тело — две разные вещи, человек кончается там, где начинается тело, дух заканчивается, начинается животность, природа.
Соответственно, выясняется, что в нашем сегодняшнем пространстве телу отводится больница, время рождения — пока человек еще не обрел чувство стыда и не требует его от других, время смерти и болезни. При смерти и в болезни современный человек начинает видеть свои какашки, свою мочу, осознавать, какого она цвета. Думать об этом. Знать, как он пахнет, бурчит у него в животе или не бурчит, пердит или не пердит.
Ну, у современного тела есть бассейн, сауна и фитнес-студия.
Фитнес-студия — это забота о красоте тела, а не наслаждение тем, какое оно есть. Фитнес-студия — это тоже сорт побега от телесности, спорт — если он не игровой, а для накачки и закалки,— тоже вид убийства физиологии. Так вот, сосредоточенность на жизни тела, на его физиологических проявлениях и было первым, что стало для меня важным в этой работе. А второе — путешествие. Все, на чем эта тысяча страниц держится,— история телесной жизни и путешествие. История жизни, которая превращается в путешествие для выяснения, что, зачем и почему.
Кстати, когда мы стали с актерами читать и репетировать, обнаружилась странная вещь. Конечно, читая текст, думаешь и выбираешь заранее, что в нем сценично, что не сценично. Так вот, это редчайший случай в моей практике, когда пригодность материала для сцены, любого из эпизодов, определяется только и непосредственно его пробой с актерами. Сидя дома, я вообще ничего не могу предугадать, то, что должно работать, на деле оказывается далеким, скучным и плоским. А работают какие-то куски текста, которые тебе казались совсем несценичными.
А вы ставите все пять книг?
Так нельзя сказать, потому что я не ставлю книги, а использую разные мотивы всего текста. Но в итоге у нас будет Пантагрюэль, а Гаргантюа не будет вовсе. Гаргантюа — это только имя кого-то, кого нету. Есть Пантагрюэль и Панург. Но какие-то элементы рождения Гаргантюа переплавляются в рождение Пантагрюэля. Просто рождение великана, его рост, его встреча с Панургом и потом путешествие к оракулу Божественной Бутылки. Это сочинение по поводу Рабле. Другое дело, что в этом Рабле начинает проглядывать Хармс, потому что, например, такое обращение с физиологией свойственно скорее Хармсу. То есть современный человек скорее готов к физиологической откровенности через Хармса, через его какую-то даже ненависть к телу. Она порождает возможность быть столь же циничным по отношению к телу, как и тотальное приятие: так же свободно с ним обращаться, свободно отделять руки-ноги от туловища, кромсать, мелко нарезать и прочее.
В результате получается жизненное путешествие, очень, на мой взгляд, сентиментальное и очень мужское. Один из актеров уже предложил смешной термин для критиков — "это будет фаллоцентричный спектакль".
Ну, собственно, это довольно фаллоцентричная книга.
Да-да, вот и будет фаллоцентричный спектакль по фаллоцентричной книге. Наверное, кто-то даже скажет, что он женоненавистнический.
Кажется, в женоненавистничестве вас еще не обвиняли.
Ну вот я теперь решил пойти в эту еще не охваченную сферу. Но так как многие люди женского пола ко мне хорошо относятся, я опасаюсь и иду довольно осторожно. Нет, без шуток, очень мужской спектакль — но, собственно, у Рабле так оно и есть. Он весь состоит из каких-то мужских страхов. Из мужской физиологии, мужского ощущения жизни, ощущения тела. Из мужского ощущения опасности и непознаваемости всего женского. Из мужского ощущения одиночества, конечно. Должна получиться история про отношения с женщинами, про отношения с родителями. Немножко — про отношения со смертью. Довольно сюрреалистическая история, самое важное в которой — это способ ее изложения. Он очень странный, но объяснять его бессмысленно, его надо будет смотреть.
Текст Рабле, с одной стороны, выбор неожиданный, с другой — он, кажется, подходит именно вам. Большой повествовательный объем, много гротеска.
Ну, здесь не будет большого повествовательного объема. Это не пятичасовой спектакль, он останется, я надеюсь, в пределах двух часов. Это во-первых. Во-вторых, я бы не сказал, что это история гротесковая. Она сентиментальна, сюрреалистична и временами диковата. И иногда, наверное, "капустная", в чем меня вообще любят упрекать. Хотя я всегда до последнего момента что-то режу, и тональность спектакля может сильно измениться за неделю до премьеры. Но вытаскивать на сцену огромные фаллосы мы не будем.
А мне сразу представился звездный час бутафоров и декораторов, 35 тысяч метров одних кишок.
Здесь почти нет ни реквизита, ни бутафории. Никаких изображений великанов, мечей. Ничего не будет. Послушайте, это настолько банально! Потом, мне кажется, гораздо круче 35 тысяч метров кишок рассказать, а не показать.
То есть доктор Рабле у вас будет прямо какой-то доктор Чехов.
Нет-нет. Это точно не будет доктор Чехов. Я могу только сказать, что я сам делаю для себя какую-то очень другую вещь. Это не то, чтобы "другой я", но это не то, к чему привыкли зрители. Хотя это та часть, которую я так или иначе разрабатывал. Но это не "Карамазовы", не "Муж", не "Лед". Это, странным образом, очень лиричная история. Она про свои ощущения жизни. Жизни вообще — вне зависимости от социальности.
Между тем, когда вы читаете в нашем актуальном контексте про людей, которые проглатывают целые города и запивают реками и озерами, это все воспринимается и как социальный текст, как ни странно.
Вы знаете, я все же к этому подхожу со стороны Хармса. Спектакль будет заканчиваться одной математической фразой, не буду ее произносить — но у Рабле вообще есть игра с математикой. Это все не более чем относительность размеров и пространств, не более чем факт, что два плюс два не равно четырем. Вот и все. Иван Иванович сидит, а за ним ничего нет, вообще ничего — так у Хармса. Попробуйте себе это представить — вообще ничего нет. Иван Иванович проглотил Марью Петровну — подставьте вместо этого Грангузье, вот вам и Рабле. И наоборот, там, где Пантагрюэль заглотил паломников, подставьте Ивана Ивановича — и вот вам Хармс. Игра с числами, пространствами, нарушением геометрии, измерений — все это вообще не про эстетику, не про политику и не про человека даже. Мне кажется, разъятие тела на части, которое осуществляет Хармс,— это то, что и Рабле делает. Он же никак не объясняет, как Пантагрюэль взаимодействует с обычными людьми. Они там что, все великаны? Да нет, это никак не тематизируется вообще. То есть это свободное обращение с измерениями и в итоге их аннигилирование. В итоге вообще непонятно, кто великан, а кто нет — и это, собственно, неважно. Потому что твоя глотка может быть равна пещере, а твой палец — Останкинской телебашне. Снимите на мобильный телефон свой палец и Останкинскую башню — и они будут равны, а вы — великан. Никакой разницы, взяли и съели телебашню. Мне кажется, Рабле рассматривает мир с точки зрения математической, пространственной, геометрической — с точки зрения хармсовской. И, как и Хармс, он проникнут и любовью к жизни, и отчаянием перед нею. А то, чем заканчивается книга — когда они у оракула Бутылки в ответ на все свои насущные вопросы получают один-единственный ответ "тринк!", "пей!",— это как раз и есть выражение такого отношения к миру.
Как вам кажется, Рабле — как врач, священник и писатель — считал, что жизнь заканчивается со смертью тела?
Я думаю, как разумный человек, он пришел к пониманию того, что ответа все равно не достичь. Я вот не знаю, заканчивается она или не заканчивается, и я как-то успокоился по этому поводу. Закончится — не закончится, какая мне разница. Это не значит, что мне неинтересно, но если мне скажут, что ответ вон там, за углом, я туда не побегу. Потому что я знаю, что там его нет. А еще не побегу, потому что я же все равно так или иначе узнаю. Поэтому мне очень нравится эта философия, "тринк!".
Я несколько раз читала в ваших интервью фразу "я только учусь театру, режиссуре". Хотите ли вы, чтобы это ощущение осталось, или стремитесь попасть в ту точку, где сможете сказать — ну вот я выучился.
Нет, не стремлюсь, дай бог, это все будет продолжаться. Иногда возникает ощущение, что ты уже что-то профессионально можешь и используешь в работе проверенные навыки. Это отвратительное ощущение. В эту секунду ты думаешь, что либо из театра надо уходить, либо найти внутренние резервы, чтобы все это преодолеть и пойти в другую сторону. Единственное ощущение, сохраняющее тебя свежим,— это ощущение риска и возможного провала. Что же касается театральной профессии, то у меня нет к ней фанатичного отношения.
А как же вот это вот: дайте подышать пылью кулис, поднесите меня к софиту?
Ничего этого нет и не было. Я вообще могу не заниматься театром, находиться один, не ходить ни в какую публичность. А игра — это приятное занятие, своего рода исследование или путешествие. В общем, я бы сказал, театр для меня — это такое же, как у Рабле, путешествие с Пантагрюэлем и Панургом по диковинным островам. Вот здесь живут великаны, там люди питаются ветром, на том острове живут колбасы, а я с ними дерусь. Мир театра он примерно такой и есть, раблезианский и вполне диковинный. А какой-то великой зависимости у меня нет — может быть, поэтому в последние годы мне удается довольно бескомпромиссно существовать. После "Идеального мужа" был момент, когда появилось чувство, что нужно сделать следующий большой успешный спектакль, доказать, что это все не случайно. Но это, слава богу, прошло. В определенном смысле в этой профессии иногда очень хочется оказаться одному. Не в смысле — удалиться от всех, а в смысле — одному против всех. Может быть, поиск этого одиночества и дает энергию, держит в живом ощущении профессии.
"Гаргантюа и Пантагрюэль", Театр наций, 12-15 мая, 19.00