Сегодня открывается 67-й Каннский кинофестиваль. В конкурсе участвует российский фильм «Левиафан». На вопросы АНДРЕЯ ПЛАХОВА отвечает его режиссер АНДРЕЙ ЗВЯГИНЦЕВ.
— Вы третий раз участвуете в Каннском фестивале: до этого здесь успешно показывались «Изгнание» и «Елена». Чувствуете ли, как меняются год от года атмосфера и фестивальный контекст? Учитываете ли эти перемены в своей работе?
— К сожалению ли, к счастью ли, я знать не знаю, как меняется контекст и, похоже, не только в Канне, но и в какой бы то ни было иной среде, которой жизненно необходимо учитывать контекст или атмосферу. И дело даже не в позиции, дело в инерционности, присущей кинопроцессу в принципе и моему собственному жизненному ритму в частности. Для примера, первые мысли о «Левиафане» появились в 2008 году, то есть шесть лет назад. Первый вариант сценария закончен был в декабре 2010 года. Как можно предугадать в подобной ситуации контекст или атмосферу в далеком 2014-м? Я уже и не говорю о том, что никак нельзя предвидеть результат твоих усилий: участие в конкурсе Канна — это огромная удача, честь и одновременно с этим чистая случайность.
— Если сравнить «Левиафан» с «Еленой», что между ними общего и что их отличает? Какая из ваших предыдущих картин ближе всего к новой? Может быть, «Изгнание»?
— Нет. Не думаю. Если строго подходить к любым аналогиям, то это совершенно новый шаг для меня и моих соавторов. Можно было бы, наверное, даже сказать — шаг в сторону, если бы он не был шагом в единственно верном направлении — к самой сути вещей. Я надеюсь, что это именно такое движение. «Левиафан» — острый в социальном плане фильм, гораздо острее, чем, скажем, «Елена». Потому что эпицентром замысла, взрывным средоточием его является уже не только человек, так сказать, сам по себе в окружении себе подобных, но и государство, чьи безжалостные жернова равнодушно перемалывают вечную муку из страданий, слез и утраченных надежд этого самого человека. Об общих чертах или отличиях легче судить будет вам, критикам. Мне же кажется, что мы делаем один и тот же большой, нескончаемый фильм. Кстати, могу сказать: при общей длительности 2 часа 20 минут, фильм не выглядит длинным или вязким, а мне самому он представляется даже стремительным.
— Могли бы вы рассказать, откуда возник замысел «Левиафана»?
— Первые мысли об этом, я уже говорил, возникли давно. Весной 2008 года я снимал в Нью-Йорке короткометражку, и вот в один из дней моя ассистентка и переводчица, живущая много лет в Америке, между делом рассказала мне историю, которая незадолго до того произошла в Штатах. История меня так впечатлила, если не сказать потрясла, что сразу возникла мысль — сделать на этом материале фильм. Я даже думал о съемках в США, предполагая подробный пересказ событий, пока не прочел случайно новеллу XIX века, описывающую средневековую хронику времен Мартина Лютера. Сюжет, написанный Клейстом, в своей основе совпадал с этой современной коллизией, этой трагической историей, с которой начался наш путь к «Левиафану». Ясно было — что это вечный сюжет, что исток его можно было бы найти в истории несчастного библейского Иова и что совершенно не имеет значения, где именно могли бы разворачиваться события этой драмы. Нужно было решиться перенести ее на нашу почву, в Россию, и создать заново совершенно новое произведение. По возвращении из Нью-Йорка я сразу рассказал о своем интересе к этой истории Олегу Негину, моему большому другу и соавтору. Довольно долго он отказывался рассматривать этот сюжет, не видя в нем перспектив. Однако же черновой вариант сценария все-таки был написан зимой 2010-го, когда я заканчивал монтаж «Елены». У сценария еще не было определенного названия. Оно пришло мне в голову только спустя пару лет.
Запустились мы с «Левиафаном» весной 2012-го. Основная литературная версия, ставшая твердым фундаментом всей картины, была готова осенью того же года. К этому моменту сценарий был полностью переписан уже дважды. Концовка реальной истории была в корне пересмотрена, и теперь из истории страшного беспощадного бунта она переросла в то, что вы увидите на экране. Теперь очень трудно найти в ней следы трагедии, случившейся в начале 2000-х в Штатах с неким несчастным Марвином Джоном Химейером, но именно он прототип нашего героя — пусть и совершенно по-русски несчастного — Николая. Ну или, если хотите, у них есть общий прототип — библейский Иов.
— Когда в Канне показывали «Изгнание», было ощущение, что время кинематографа религиозных вопросов прошло. Сейчас оно, похоже, возвращается. Нет?
— На земле немало людей, которые без веры не мыслят свою жизнь. Не думаю, что время религиозных вопросов может когда-нибудь пройти. А уж тем более теперь, когда они только обостряются. Альянс церкви и государства, их тесный союз, не сегодняшнее изобретение — еще Римская Империя осознала важность такого союза. Власть духовная и власть светская, сливаясь в единый кулак, приобретают могучую силу. И потому церковные иерархи изначально и в принципе лишены возможности давать нравственную оценку действиям или намерениям власти светской. Иногда, конечно, бывают исключения, которые только подтверждают это правило. И тогда на сцену выходят юродивые, как это было в известном случае с Василием Блаженным, который дерзил Иоанну Грозному, предложив ему кусок сырого мяса, а на его слова «Что ж ты мне даешь, ведь сейчас пост, мяса нельзя», ответил: «Мяса нельзя, а кровь человеческую можно?» Мне, похоже, только по наивности, всегда представлялось, что церковь должна служить миротворцем, утешителем, прощающим и примиряющим людей, и не впускать в мир разделение, стучать в набат, чтобы не началось кровопролитие. Свято место пусто не бывает. И если в церкви больше нет юродивых, если она молчит, кому-то же нужно говорить о несправедливостях, беззаконии и лжи.
В критике религиозной веры у Фейербаха звучат такие слова: «Вера знает только врагов или друзей». И меня тревожит этот вопрос: почему это так? И неужели это действительно так? Для чего Христос принес нам благую весть, ведь не для того, чтобы разделить нас.
— По вашим фильмам видно, что вас волнуют вечные образы и темы, пронизывающие религию, мифологию и историю искусства. Как вам удается сказать что-то новое на фоне этого грандиозного опыта, накопленного человеческой культурой?
— По-моему, ничего нового сказать нельзя. Мой учитель актерского мастерства Левертов Владимир Наумович говорил: «Запомните, в театре за более чем 2000-летнюю его историю было все. Что бы вы ни изобрели нового, знайте, это уже было. Единственное чего еще не было — это вас».
— Как вы сказали, одна из тем «Левиафана» — «Человек и государство». Вы считаете ее актуальной в наши дни главным образом для России? А для других народов, скажем, европейских, не является ли она архаичным, пройденным этапом?
— Мне кажется, мы государство молодое, по-прежнему ищущее свою идентичность. Нас бросает то в жар, то в холод; от Запада к Востоку и обратно. От петровских реформ к пролетарской революции, от перестройки к консервативной реставрации. Говоря, что мы молоды, я имею в виду, что еще сравнительно недавно мы были обществом архаичным с аграрным мироустройством, в то время как в соседней Европе человеческая личность как главная ценность государства благодаря открытиям эпохи Просвещения уже давно была провозглашена. Когда в 1861 году в России наконец был решен вопрос с крепостным правом, в далеких и совсем молодых Штатах какому-нибудь безвестному фермеру могли выдать патент на его изобретение и закрепить законодательно за ним право получать роялти за промышленную реализацию этого изобретения. Что говорить о Европе: количество библиотек, университетов и, главное, примат закона как главного инструмента взаимодействия граждан между собой и государственными институтами уже давно действует как само собой разумеющееся. У нас же как повелось: «Закон, что дышло», так оно и идет по сей день. Так что вопросы, связанные со свободами граждан, с попираемыми повсеместно правами и игнорированием Конституции, с ролью власти и необходимостью определения ее границ — это вопросы, которые актуальны в России, да. Но не стоит заблуждаться на тот счет, что в остальном мире они решены окончательно и бесповоротно. Разница, о которой я говорил выше, и правда существует, это даже глупо было бы отрицать, но сказать, что у европейских народов все эти вопросы — пройденный этап, будет в корне неверно. Живущий в Ирландии колорист, корректировавший цвет «Левиафана», прекрасно понимал происходящее в картине и разделял все чувства, которыми жил наш герой. Все это общие темы, которые были актуальны всегда и останутся актуальными надолго. Пока жив человек, пока есть разлад в интересах соседей, пока жив вопрос расширения рынков сбыта, пока Земля еще вертится, тема «Государство и человек» не потеряет своей силы.
— Чем стал для вас «Левиафан» в смысле поисков формы?
— Возможно, это самый сложный для меня сейчас вопрос. Только по прошествии времени, задним числом, я могу рассуждать на подобные темы. Такое ощущение, что, только подбирая слова в попытке найти ответы, я и отвечаю сам себе, что же это было. Во всяком случае часто именно так со мной и происходит.
— Расскажите немного про актеров: что нового вы открыли в этом смысле?
— Я работал с замечательными артистами, каждый из которых для меня был открытием. На этот раз персонажей было много, может быть, даже слишком много для меня. Глаза просто разбегались по площадке: Роман Мадянов, Аня Уколова, Алексей Серебряков, Вдовиченков Володя — все они потрясающе хорошо справлялись с тем, что нам было необходимо сделать. Я сейчас перечислил только тех, с кем мне случилось впервые столкнуться на съемках, но и все остальные тоже были прекрасны: и Лена Лядова, и Леша Розин, с которыми я работал на «Елене», и все другие тоже. Я назвал не все имена, пусть меня простят те, кого я не вспомнил сейчас. Но одно могу сказать с уверенностью: это был блистательный ансамбль.