Печали и радости моего военного детства

Рассказ о жизни на оккупированной территории во время Великой Отечественной войны

"Власть" публикует рассказ Тамары Евгеньевны Кузнецовой о ее детстве на оккупированной немцами территории во время Великой Отечественной войны.

Я родилась 25 августа 1936 г. в г. Гомель, в Белоруссии.

Мой отец, Кузнецов Евгений Никитович, 1911 г., русский, родом из Грязей тогда Воронежской области, был кадровым военным. До 1939 г. служил в Белорусском военном округе, под Гомелем помощником командира танковой роты по технической части. Перед самой войной был переведен под Полтаву командиром танковой роты.

Моя мама, Кузнецова Евдокия Иосифовна (Федер), 1913 г., еврейка, родилась в Старобине (Белоруссия). В Гомеле работала полковым учителем в полку, где служил папа. До войны была такая должность, поскольку было много малограмотных солдат. Мама преподавала наряду с другими предметами, в частности, литературу и немецкий язык.


Первый день войны я помню очень хорошо. Я сижу в дедушкином доме у окна на лавке и пытаюсь застегнуть пуговку на туфельке. У меня не получается, мама наклоняется ко мне, и в это время я вижу в окно низко летящий самолет и на нем непонятные мне, ребенку советского военного, черные кресты, а не звезды. Я у мамы спрашиваю, почему на самолете нет звездочек. Мама произносит слово "война", которое я хорошо знаю потому, что папа военный, а мы всегда в войне побеждаем. Самолет летел бомбить Минск.

Мама не решилась в первые два дня войны эвакуироваться, думала, а вдруг приедет папа, и мы с ним разминемся. А на третий день мы уже были под немцами.

Поначалу для нас угрозой было то, что мы с мамой — семья военного. Мы перебрались из Старобина в Слуцк, где маму меньше знали. Но вскоре начались гонения на евреев, уже в августе стали создаваться гетто. Тогда мама сожгла свой паспорт, пошла в немецкую комендатуру и сказала, что она из Воронежа, сюда приехала с ребенком на лето, паспорт сгорел в доме, где мы останавливались в Слуцке, и она просит выдать ей документ, чтобы она с дочерью могла вернуться в Воронеж. Мама не была похожа на еврейку — сероглазая шатенка, очень миловидная и стройная. Немцам до Воронежа было еще очень далеко. Но они так уверовали в свою победу, что такой документ маме выдали.

Дедушка с бабушкой и мамина младшая сестра Сима остались в Слуцке, а мы с мамой пешком пошли в Бобруйск. О том, как они погибли, мы узнали после войны, и очень мало. Только то, что осенью 1941 г. их куда-то везли на грузовой машине. С ними был какой-то человек. Сима с этим человеком пыталась бежать, их всех расстреляли.


Как-то раз мама, возвращаясь одна с работы, почувствовала, что за ней кто-то идет, на следующий день повторилось то же самое, мама оглянулась, за ней шел старик с большой бородой, так продолжалось несколько дней. Больше всего на свете мама боялась встретить знакомых. Тем более что один неприятный случай уже был.

В Бобруйске на бирже труда при распределении на работу мама назвала свою фамилию, Кузнецова, и место папиного рождения — Грязи Воронежской обл. К ней подошла женщина и спросила, как звали бабушку, имея в виду папину маму, мама сказала — Елена Матвеевна. Женщина говорит, я из Грязей, всю семью Кузнецовых знаю, Евдокии у них не было. Маму спасло то, что у моего папы, кроме него, было пятнадцать братьев и сестер. Перед самой войной их оставалось тринадцать. Пока стали всех перечислять, надо было идти на работу. В следующие дни эта женщина больше на бирже не появлялась.

Но мама была сильно напугана, а тут еще какой-то бородатый увязался. В один из дней, увидев бородатого, мама остановилась и с надрывом спросила, что ему от нее надо. Он улыбнулся и спросил: "Дуся, ты меня не узнаешь?" — и засмеялся. Мама его узнала, это был комиссар папиного полка под Гомелем, где мама была полковым учителем. Он знал, что мама еврейка. Комиссар посоветовал маме, как только начнется набор на весенние полевые работы, уехать из Бобруйска в сельскую местность, чтобы быть ближе к лесу. Партизанские отряды к тому времени уже заявили о себе вполне определенно.


Весной 1942 г. мама и тетя Нина завербовались на сельскохозяйственные работы, организованные в бывшем совхозе в поселке Жиличи, недалеко от Бобруйска. Главным начальником был Герман, седой немец среднего роста, лет пятидесяти. Я почему-то до сих пор его хорошо помню. Он внешне у меня ассоциируется с нынешним главой немецкого МИДа Штайнмайером. Герман тоже носил очки.

Когда привезли работников на сельхозработы, Герман отобрал маму, тетю Нину и молодую девушку Валю обслуживать немецкий гарнизон центральной усадьбы. Мама стала поварихой, тетя Нина ее помощницей, Валя — подавальщицей, Валин шестнадцатилетний брат Леня — конюхом.


Осенью я долго ходила босиком, не было обуви, и у меня на ногах образовались волдыри, они лопались и чесались. Тогда Герман сказал, что ребенка надо везти в госпиталь, в Бобруйск, и купить ему обувь. Мама часто ездила в город закупать продукты на рынке. На сей раз взяла меня, отвела в госпиталь, где мне немка-врач, намазав чем-то, перевязала бинтами ноги. Бинты были закреплены металлическими зажимчиками, которые мне очень понравились, произвели на меня, можно сказать, ошеломляющее впечатление. Пока мы ехали обратно, я зажимчики отстегнула, бинты размотались, но зато я была в новых ботинках и могла перед Геркой похвастаться зажимчиками, которые быстро перекочевали в его распоряжение.

Как выяснилось потом, каждый раз, когда мама бывала в Бобруйске, ей удавалось встретиться или с самим комиссаром, или с его человеком. Однажды комиссар сказал маме, что будет партизанский налет на Жиличи и чтобы она была готова уйти с партизанами. Налет был ранним утром, и мы уже были одеты. Но налет оказался неудачным, что-то не получилось, наши в Жиличи не вошли. Хотя, как стало известно, сильно потрепали немецкий госпиталь во дворце, захватив лекарства и перевязочные материалы. Партизаны стали уходить к лесу, мы видели их маленькие фигурки вдали на другом берегу реки, на пригорке. В соседней с нами комнате жил полицай его звали Най, не знаю, это была его фамилия или кличка, он выбежал с винтовкой и кричал: "Бей их!" — и ругался страшным русским матом, держа винтовку наперевес. В тот раз мы в партизаны не ушли.


Однажды мы с мамой подготовились уйти в партизаны, мама меня предупредила, но даже не стала говорить, что об этом надо молчать. Я уже была вполне образована и знала, кто наш, а кто чужой. Дяди Шура, Юра и Паша собирались устроить в Жиличах небольшой налет, и мы под шумок должны были уйти с ними, но мама через меня получила от Шуры записку: "Все отменяется, мы объелись голландского сыра".

"Голландский сыр" оказался голландцами, которых дяди Шура, Юра и Паша застали в деревне. В Жиличах на хозяйственных работах были голландцы (плотники, другие мастеровые). В немецкой армии они не служили, ходили в форме, похожей на немецкую солдатскую, но без знаков отличия. Голландцы — три молодых парня. В руках у них постоянно были ящички с инструментами. Они часто бывали в деревне у девушек. Партизаны тоже оказались в этой деревне, естественно, они захватили голландцев с собой. Потом мы с мамой и Валя с Леней оказались с голландцами в одном отряде.

Я, видно, немцу так надоела, что он меня подхватил и хотел бросить в огонь. Женщины все вокруг заплакали и закричали, а старший мальчик из семьи, в которой я жила, так испугался, что бросился бежать

Голландцев в отряде обучили общаться по-русски преимущественно матом. Когда те хотели что-то спросить или сказать, все начинали хохотать, получая большое удовольствие. Правда, вскоре голландцы разобрались, что к чему, научились говорить, захотели не только быть обслуживающим персоналом, строить землянки, заготавливать дрова и давать повод для смеха, но запросились ходить на задания, стали совсем своими. Но это было потом.

А пока близилась осень. Герман говорил маме, что ребенка, то есть меня, надо отправить учиться в Германию, что девочка уже большая, но совершенно дикая, хотя и знает много немецких слов. (Он не знал, что я еще умела ругаться по-немецки: ферфлюхтен менш, ферфлюхтен швайн, доннор ветэр, гхимель крайнц... и т. п.) Мама очень боялась, что меня действительно Герман отправит в Германию и что выяснится ее еврейское происхождение и что папа офицер Красной армии.

У мамы уже был готовый план ухода в партизаны. Валя и Леня были ей хорошими помощниками и тоже были готовы уйти в отряд при первой возможности. Их отец был советским работником, известным человеком в Белоруссии. Я не помню, в чем там было дело, почему-то у них были с отцом разные фамилии: или у них была фамилия матери, или их отец был известен под партийной кличкой, но они все равно постоянно боялись разоблачения.


Подробности того, как уходили мама, Валя и Леня, точнее, уезжали на бричке с лучшим жеребцом жиличской конюшни, стали известны потом. Многое, по крайней мере, я узнала после немцев из рассказов мамы, Вали, Лени и людей из Жиличей, которые видели, как все происходило.

Леня постоянно ездил в ледник, построенный еще до войны, который располагался на окраине усадьбы, недалеко от леса. Мама с Валей тоже частенько ездили с ним, там хранились продукты для немецкой кухни. Предварительно к Лене на конюшню перетащили некоторые пожитки, в том числе наши зимние вещи, в частности мое пальто, которое мы с Геркой нашли в развалинах. Поэтому и в тот день поехали якобы в ледник. Леня подъехал на бричке, вышла мама с каким-то тюком, они немного подождали Валю, которая быстро вскочила в бричку, и они рванули к леднику и, соответственно, к лесу.

В тюке оказалось все то, что мама сумела снять с вешалки перед входом, на которую немцы вешали то, что им мешало обедать, прежде всего, оружие, лишнюю одежду, планшеты и т. п. Все это, как потом, оказалось, были очень ценные трофеи. Мама прихватила даже настенные часы.

Немцы, пообедав, спохватились не сразу, сели на мотоциклы, причем в основном офицеры, которых обслуживали мама, Валя и тетя Нина, и направились к лесу. Собственно говоря, это был небольшой лесок, за которым начиналась партизанская зона. Когда немцы подъехали, в леске были три партизана — дядя Шура, дядя Юра и дядя Паша. В партизанскую зону немцы просто так не совались. Они шли туда, когда проводилась крупная карательная операция и подтягивалась немецкая техника, полноценное вооружение, а не просто автоматы. Впопыхах немцы не взяли даже пулемет, хотя он был в главном доме.

Возле этого леска их вдруг стало тошнить, они слезали или падали с мотоциклов, теряя сознание. Это стал действовать мышьяк, который мама с Валей бросили в компот, последнее блюдо, которое подала немцам Валя. Правда, потом стало известно, что из немцев умер только один, уехавший в командировку, которому Валя сделала бутерброды с мышьяком. Жиличские же немцы все выжили. Мышьяком маму снабдил комиссар из Бобруйска, но мышьяк, видимо, был некачественный.

Когда немцы подъехали к леску, партизаны, рассредоточившись, дали несколько очередей из автоматов, ждали, что немцы объявятся и надо их встретить. Немцы, из тех, кто мог двигаться вернулись в поселок, а дяди Шура, Юра и Паша, не стали ждать продолжения и помогать отравленным, вернулись к нам в деревню, чтобы двигаться дальше. Потом, правда, жалели, что не прихватили мотоцикл. О том, что не взяли немцев, не жалели, думали, что они уже трупы.

После нашего ухода скандал в Жиличах был страшный, немцы негодовали. Герман говорил: "Этих русских не понять. К Дусе так хорошо относились, а она оказалась отравительницей. Уйти с ребенком в партизаны при такой неплохой здесь жизни?!" Когда после партизан мы с мамой вернулись в Жиличи, нам говорили все, кто наблюдал отъезд мамы и Вали, что, увидев Леню на бричке в неурочное время, сразу поняли, что он везет их в лес. Но никто не выдал.

Меня отправили в деревню заранее. Я не могла простить маме, что она мне не сказала, что мы уйдем в партизаны, и все мои уже накопленные ценности (расческа, матерчатая куколка, которую мне подарила девочка из деревни, колечко, которое мы с Геркой нашли в траве у речки) остались в Жиличах. Я до сих пор помню, как это меня огорчало, все в отряде это знали и меня жалели. Приносили разные предметы, которые могли сойти за игрушки. Но удовлетворили меня только тогда, когда сбили немецкий самолет-разведчик, выслеживающий партизан.

Самолет летел низко, его сбили, расстреляв летчика, причем из винтовки. Самолет плавно сел на полянку, абсолютно целый. Парашютный шелк раздали женщинам в отряде. Мама сшила себе и мне что-то вроде кофточек. Мне достались какие-то головастые железки, которые могли сойти за кукол, и галеты, видимо из энзэ (неприкосновенного запаса) летчика.


Меня одиннадцать раз возили на аэродром, чтобы отправить на Большую землю. Но мне не везло. Самолет был маленький, летчик часто прилетал не один и мог дополнительно взять только одного человека, остальные места занимали немецкие документы, добытые партизанами, или другие ценные вещи. Одним человеком оказывался или тяжелораненый партизан или "язык", которого перевозили замотанного, как куклу. Мне места не находилось. Обычно на аэродром вез меня кто-то из партизан. Аэродром был в лесу на довольно большой поляне. Мы приезжали заранее верхом на лошади (я сидела впереди, партизан меня к себе привязывал), ждали прилета самолета. Но каждый раз, пока мы ждали, появлялся или раненый, или пленный, а как-то даже несколько мешков каких-то чрезвычайно ценных немецких бумаг отправили, а не людей. Однажды меня уже почти погрузили в самолет, во всяком случая я стояла рядом с самолетом, как пришла команда отвезти меня в землянку. Там сидел человек, у которого не было челюсти, он был в крови, но почему-то не перевязан. Эта картина у меня до сих пор перед глазами. В результате на Большую землю отправили этого раненого, а не меня.

Так мне не везло или, наоборот, повезло, потому что мальчика, сына командира отряда, родители после освобождения долго искали по детским домам. По крайней мере, еще в 1945 г. он не был найден, а отправили его, как мне помнится, поздней осенью 1943 г.

Когда наш отряд передислоцировался или ходил на задания, меня оставляли в деревне в партизанской зоне, как правило, в самой многодетной семье. Как-то я заболела дизентерией, болела очень тяжело, причем это случилось в очень неблагоустроенном временном партизанском лагере. Меня отнесли в деревню, отряд же ушел на запад. Время от времени проводились подобные рейды в западном направлении. Мамы в таких случаях долго не было, я очень скучала.

Когда я болела дизентерией, многочисленные дети семьи, где меня оставили, их было пять человек, самому старшему лет четырнадцать, меня жалели, старались развлечь, помогали ходить, потому что после болезни у меня совершенно не было сил, я выздоравливала очень медленно. И вдруг, как назло, в эту деревню пришли с облавой немцы.

Немецкие облавы партизанских зон — это совершенно особая и довольно страшная акция. Мне довелось побывать в двух таких фашистских акциях. В том случае, после дизентерии, я попала в первую облаву и без мамы.

Когда партизанское "радио" оповещало, что, возможно, будет карательная операция в какой-либо деревне, жители уходили в лес. Иногда немцы в лес идти боялись, поджигали дома в деревне, грабили, что можно, и уходили. Но иногда шли в лес цепью.

В лесу почти всегда были заготовлены жителями курени из еловых веток с местом для костра посредине и с отверстием для выхода дыма наверху, где на время облав люди прятались. В центре куреня горел костер, а по кругу на брошенных на землю ветках и каких-нибудь тряпках размещались люди. Я не помню, сколько могло поместиться людей, мне кажется, что много, человек десять, может быть, и больше. Иногда уход в лес спасал жителей деревни, они не встречались с немцами. Это случалось, когда немцы точно не знали, где у деревенских расположена запасная база. Но чаще немцы выбирали правильный лесной маршрут, догоняя жителей, которые были с детьми и стариками.

Партизаны, когда лагерь был временный, тоже часто жили в куренях и летом, и зимой. Вши были у всех, и у партизан, и у селян. В курене было удобно бороться с ними; сняв одежду держать ее над костром. Вши падали в огонь, и раздавался тихий треск, звук которого я помню до сих пор. Вшей победить было невозможно, они никогда не исчезали, их можно было только уменьшить костром или просто давить в швах одежды.

Когда отряд совершал марши или участвовал в операциях, меня оставляли в какой-нибудь деревне в партизанской зоне, и я целыми днями сидела у окна, смотрела на лес и ждала маму

Итак, облава. Почти все жители уже в лесу, и немцы в этот раз решаются идти в лес в правильном направлении. Многодетная семья, в которой жила я, потянулась в лес одной из последних. На опушке леса я, слабая после болезни, отстала, и меня догнали немцы, прочесывающие лес, идущие шеренгой в метрах 3-5 друг от друга. Один из них, высокий и здоровый, стал меня подгонять ногой под попу. У меня получалось медленно идти, а так он меня подтолкнет, и я пробегу несколько шагов. Так мы с ним добрались до людей и куреней. Один из куреней горел. Я, видно, немцу так надоела, что он меня подхватил и хотел бросить в огонь. Женщины все вокруг заплакали и закричали, а старший мальчик из семьи, в которой я жила, так испугался, что бросился бежать. Немец меня отбросил в сторону и выстрелил в мальчика, ранив его в ягодицу. Все бросились к мальчику, а я села у огня и сидела, пока меня люди не растормошили. Что было потом, я плохо помню. Знаю только, что после облавы мы вернулись в деревню, ее, к счастью, немцы не сожгли. Мама вскоре пришла за мной, и мы ушли в отряд.

Только сейчас, когда я вспоминаю эту ситуацию с костром и раненым мальчиком, я думаю, какие благородные и чистые люди — простые деревенские белорусы, ни один человек из деревни меня не выдал, не сказал, что я партизанский ребенок, а ведь из-за меня оказался раненым мальчик, и все пережили ужас, когда немец в него целился.


Немного о том, как мы жили в лесу. Иногда лагерь был временный, жили в куренях. Когда предполагалось, что будем в лагере жить долго, его, как могли, обустраивали. Правда, отдельные землянки на несколько человек строить перестали. Строилась одна на целый взвод. В этот раз мы довольно долго находились в очень благоустроенном партизанском лагере. В нем были большие землянки на 20-30 человек. В землянке с обеих сторон были сплошные нары, но нам с мамой всегда строили отдельные небольшие нары возле окошка. Такие же нары, но с другой стороны возле двери, занимал Кирдишкин. Это был партизан, бежавший из лагеря военнопленных. Кирдишкин был очень высокого роста, крупный мужчина. В лагере в немецком плену его сильно били, у него были отбиты легкие, когда он кашлял, весь его организм напрягался так, что воздух выходил из всех возможных отверстий. В связи с этим в его фамилии народ быстро изменил две первые буквы на "Пе". Кирдишкин плохо говорил по-русски. Он, как мне помнится, был из Мордовии, там у него была большая многодетная семья, по которой он очень скучал. Меня он полюбил беззаветно и преданно. Когда наш лагерь бомбили, он хватал меня, засовывал в щель от бомбежки и закрывал своим телом, причем сам, обычно, в щель не помещался. Носил меня на руках, рассказывал на ломаном русском языке сказки: "Жил был царевна, красивый, но больной..." Дальше шла печальная история, которая всегда хорошо кончалась. На каждом новом месте Кирдишкин строил из деревьев и веток баню, топил снег для воды, велел маме меня мыть, чтобы у меня было меньше вшей.


Опасной для отряда оказалась история, раскрывшаяся совершенно случайно. В нашем отряде партизанил человек, бывший наш военный, попавший в плен, где его завербовали немцы и направили в немецкую разведшколу, которую он закончил и был заброшен к партизанам. Он на все соглашался у немцев только для того, чтобы попасть к своим. Действительно, оказавшись в отряде, он все честно рассказал. В том числе он сказал, что в этой школе готовили вместе по два человека, остальных из тех, кто в ней обучался, он не знал. Но своего напарника знал хорошо и знал также, что того тоже готовили для заброски к белорусским партизанам. Задание у них было наряду с деморализацией партизан, отравить руководство отряда, а лучше бригады, взять на себя командование и вывести партизан к немцам.

В это время проходил очередной сбор бригады, я не помню по какому случаю, но знаю, что это мог быть какой-нибудь праздник — Октябрьская революция, день Красной Армии или какое-нибудь местное событие, обычный смотр боевых порядков или что-то чрезвычайное. Но это случалось нечасто. Я помню два таких случая. Сбор бригады в связи с каким-то торжеством. И сбор бригады, когда мы должные были выходить к своим, встречаться с Красной Армией. Все отряды бригады собирались в одном месте и устраивали что-то вроде парада, отряды повзводно проходили маршевым строем. Те, кто прошел, могли наблюдать за теми, кто проходил после них. Наш открывшийся "шпион", заброшенный в отряд, увидел своего напарника среди марширующих партизан другого отряда, доложил куда следует, стали за предателем следить. Его изобличили как предателя на уровне бригады, но почему-то на расстрел привели в наш отряд.

Как и кто рыл яму, я не видела, но как предатель стоял в одних кальсонах перед ямой, а одежда была аккуратно сложена кучкой и лежала в отдалении, я помню. Особенно помню, что два сапога стояли рядом с одеждой, довольно новые, со стоящими голенищами. Он вдруг упал на колени и стал кричать. Все, кто собрался вокруг, стали расходиться, остались только те, кто расстреливал. Потом рассказывали, кто знал подробности, что этот предатель никого не успел отравить, потому что закопал яд, а его отряд неожиданно сменил место дислокации, и ему не удалось добраться до яда. Но его все равно расстреляли. Там были еще какие-то тонкости, но я их не помню, помню только, что этого предателя довольно долго вспоминали, поскольку сапоги оказались впору командиру.

Вернусь к нашей многолюдной землянке. В спокойные моменты ложились спать рано, свет шел только от печки. Спать еще не хотелось, и мама пересказывала партизанам русскую классику, в частности, запомнился роман "Анна Каренина", который потом, когда мама закончила его пересказывать, народ долго обсуждал — Анну, Каренина и Вронского, что-то говорили, но я засыпала. Мама читала и стихи. Она любила поэзию, много знала наизусть. Знала Есенина, конечно, Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Тютчева, Блока и других. Я многие стихи запомнила именно тогда в мамином исполнении, особенно все любили "Мцыри" и "Мороз красный нос", часто просили маму их повторить. Все лежат и слушают, а мама сидит и громко рассказывает, чтобы было слышно всей землянке. Почему-то теперь, когда я это вспоминаю, у меня наворачиваются слезы.


В этом лагере мы жили довольно долго, землянка была очень удобной, длинной, не глубокой и не сырой, в ней было окошко. Я любила сидеть в землянке на наших с мамой нарах возле окошка и играть в свои игрушки. Все было хорошо. Вдруг прилетел немецкий самолет и стал бомбить. Бомба попала в конец землянки, противоположный от меня. Она не взорвалась, но землянку разрушила, полетели осколки, щепки, я осталась цела, но меня ранило, как потом выяснилось, в ногу, сверху в ступню между третьим и четвертым пальцами. Почему-то было очень много крови, я кричала и плакала, хваталась за ногу. Короче говоря, когда меня из землянки вынули, я была вся в крови с ног до головы, но не могла ничего толком объяснить, где и что болит. Все очень напугались. Была зима. Меня оттерли снегом и, когда мама увидела мою рану, стало ясно, что кость не задета, при этом я продолжала плакать, мама грозно сказала: "Перестань, ничего страшного не случилось. Игрушки целы!" Меня это успокоило, а шрам на ноге заметен до сих пор.

Раз уже наметилось отступление от основного текста, впрочем, трудно сказать, который основной, то вставлю здесь и о том, как я передвигалась, когда отряд передислоцировался. Мама была поварихой. В ее партизанской книжке, которую она получила после того, как мы оказались на Большой земле, записано, что она "участвовала в партизанском движении в Белоруссии в период Великой Отечественной войны в качестве рядового партизана в партизанском отряде N257 Военно-оперативной группы при Рогачевском подпольном РК КП(б)Б". Я находилась при маме, следовательно, при кухне. Была выделена специальная телега, зимой — сани, для перевозки кухонной утвари и продуктов. В эту телегу среди котлов, кастрюль и мешков засовывали меня, закутанную во все, что было под рукой. Я полусидела, но чаще полулежала, причем тихо-тихо, ничего никогда не просила, ни на что никогда не жаловалась.

Зачастую приходилось, перемещаясь в новое место дислокации, пересекать дорогу, иногда это было шоссе, но чаще грунтовка, и наши пути перекрещивались с немецкими. Они двигались по дорогам, которые мы должны были пересекать. Впереди отряда шли наши разведчики, которые регулировали процесс. Мы останавливались и давали пройти или проехать немцам, причем зачастую сквозь лес мы видели их на дороге. После них мы быстро перебегали дорогу, углублялись в лес и там ждали следующую часть отряда. Говорили, что немцы делают то же самое, поскольку ни им, ни нам в данный момент не было резона вступать в бой. Я это хорошо помню, потому что меня вынимали из повозки, и мы с мамой за руку перебегали дорогу. А потом меня опять паковали в повозку. Зачем меня вынимали, я понять не могла, спросить у мамы боялась. Думала, что мама рассердится и скажет: "Неужели не понимаешь?" Так иногда бывало, когда я задавала глупые вопросы, будучи уже вполне большой, но несообразительной.


Чаще всего, когда отряд совершал марши или участвовал в операциях, меня оставляли в какой-нибудь деревне в партизанской зоне, и я целыми днями сидела у окна, смотрела на лес и ждала маму. Иногда мамы не было подолгу, партизаны совершали длительные рейды, участвуя в различных операциях.

Я в интернете искала какую-либо информацию о нашем отряде. Нашла только одну, привожу ее целиком: "27 июня 1944 г. из-под Могилева отходили потрепанные части 14 немецкой пехотной дивизии. Дорогу им между деревнями Гоенка и Козел преградили партизаны 257-го отряда Рогачевской ВОГ (Временная Оперативная Группа). Подпустив колонну противника на 100-150 метров, они открыли ружейно-пулеметный и минометный огонь. В этом бою партизаны уничтожили около двух рот пехоты, взвод кавалерии, 65 повозок, сожгли 8 и вывели из строя 18 автомашин. Гитлеровцы вынуждены были отказаться от этого маршрута, отошли на открытую местность, где попали под удар наших летчиков. В результате упорных и слаженных действий партизан две дивизии вермахта были задержаны на целые сутки. На следующий день подоспели гвардейцы 2-го Тацинского танкового корпуса и совместно с партизанами полностью уничтожили остатки вражеских соединений".

Однажды, это было уже весной 1944 г., я была в деревне. Вижу, по тропинке из леса идет мама. Я бросаюсь ей навстречу. Меня распирает счастье, мама говорит, что мы пробудем пару дней в деревне, а потом пойдем в отряд, здесь неподалеку. Но к вечеру у мамы заболел правый бок, она подумала, что это аппендицит. Боли были довольно сильные и никак не проходили. Наутро разнеслась весть, что будет немецкая облава, все устремились в лес, и мы с мамой тоже. Но мама быстро идти не могла, да и лес был сложный, болотистый и в завалах.

Я уже упоминала, что немцы при облаве шли цепью-шеренгой, но на сей раз они были с собаками. Сложный лес ломал шеренгу, а собакам мешали болотца. Мама идти уже не могла, мы остановились у островка, на котором образовался валежник, перелезли через огромное дерево без коры и спрятались за ним. Мама сбросила немецкий китель, в котором ходила и осталась в той самой блузке, которую она сшила из немецкого парашютного шелка. Мы лежали очень тихо, прикрывшись ветками, которые были почти без листьев. Я дышала себе в ладонь, уткнувшись в мамино плечо. Мне казалось, что ладонь пахнет щами.

Немцы приближались, собаки лаяли и рвались, немцы держали их на поводке. Один из немцев, без собаки, пытаясь обойти болотце, хотел вскочить на толстенный голый ствол, за которым мы укрылись, и пройти по нему, но не сумел удержаться и соскользнул. Мы видели его грудь с красной ленточкой на кителе возле пуговицы. (Ленточка обозначала, что этот немец имел награду, кажется, это мог быть какой-то их крест. Точно не помню.) Немцы прошли очень быстро, но мы еще долго лежали не шевелясь, ждали вторую цепь (иногда немцы шли несколькими цепями). Но ее не было.

Мама снова надела немецкий китель, приступ аппендицита, видимо, на нервной почве, кончился, и мы стали выбираться из своей норы. Мы решили возвращаться в сторону деревни. Стемнело, пройдя немного, увидели горящий костер и возле него живую лошадь. Переночевали у костра вместе с лошадью, взяли ее под уздцы. Мама сказала, что в деревню не пойдем, а пойдем сразу в отряд. Как мама ориентировалась в лесу, для меня всегда оставалось и остается загадкой. Я не помню, как мы добрались до отряда. Аппендикс маме вырезали, когда мы стали жить в Москве, то есть примерно в ноябре 1944 г.

Несмотря на мамину хорошую ориентацию в лесу, однажды мы оказались в сложном положении, и я видела, что мама испугалась. Я, как обычно, полулежала в повозке, но у меня заболел живот и расстроился желудок. Я запросилась под кустик. Меня вынули из телеги. Мы с мамой, не углубляясь, остановились, а отряд продолжал путь. Но у меня приступ не мог никак закончиться. Несколько раз мы думали, что все в порядке, и бежали догонять своих. Но все начиналось снова, мы отставали все больше. Наконец, уже не стало видно замыкающих, а мой приступ все не кончался. Мама нервничала и говорила, что она не знает направления конечного пункта, и мы можем остаться в лесу совсем одни. Наконец, у меня все закончилось, и мы побежали по едва видной дороге. Бежали довольно долго, но своих не догнали. И вдруг случилось то, что часто бывало с нами во время войны. Нас нагнали два партизана из нашего отряда на лошадях — арьергард, в функции которого входило, кроме разведки, проследить, чтобы никто не отстал. Партизаны нас посадили каждую на свою лошадь сзади. Лошади были без седел, и мы должны были изо всех сил держаться за ремень, за куртку, за все, за что можно было ухватиться. Маме было проще, она могла обхватить партизана руками, а я держалась неизвестно как. Мы рысью, а временами и галопом, догнали свою повозку. Нас хватились, но знали, что сзади есть подстраховка, и ждали, что мы появимся.

Останавливаться колонне было нельзя, отряд находился вне партизанской зоны. Наши спасители вернулись назад, выполнять свои функции. После этого, когда отряду предстояла передислокация, а я была в отряде, меня, смеясь, спрашивали: "Тома, как дела? Маму не подведешь?" Я стеснялась, сильно смущаясь.


К нам в отряд ранней весной 1944 г. стали наведываться офицеры Красной Армии, которые должны были помочь нам выйти к своим. Помню, когда появился самый первый из них, капитан с погонами. Его все хотели обнять, пожать руку, убедиться, что он настоящий, живой. В первый момент, чтобы его все видели, он встал на спину коня, на котором приехал. В отряде было невероятное ликование.

Мы уже знали, что в нашей армии ввели погоны, но было странно, петлицы были привычнее, тем более что погоны были у немцев. По крайней мере, в моем представлении что-то не вязалось. Немцы часто разбрасывали над лесом листовки. Их собирали и использовали по разным нуждам — на курево, на растопку и т. п. Одну из них я помню очень хорошо. Листовка такая: русский солдат, курносый, в гимнастерке, и ему лохматый Сталин, с торчащими усами и со зверским выражением лица, вбивает в погон на плече большой гвоздь огромной кувалдой.

Нас выводить к своим приехали два наших офицера. Наш отряд, к которому присоединялись другие отряды, образовав бригадную колонну, выводили капитан и лейтенант. Они нас вывели к нашим ранним утром 1 июля 1944 года. Был яркий солнечный день. Меня на радостях партизаны вынули из подводы с кухонной утварью и стали подбрасывать вверх с криками "Ура!". Мама меня отнимала, боялась, что уронят. Вдруг послышался гул самолета. Все по привычке кинулись от дороги в колосящуюся вокруг рожь. Капитан и лейтенант на лошадях остались одни на дороге. Кто-то из них крикнул: "Товарищи, это наш самолет, он вас приветствует!" И мы увидели, что самолет качает крыльями. Всем стало как-то неловко, но очень радостно, стали шутить и смеяться. По дороге местами в кювете оказывалось много немецких трупов. Но об этом я расскажу позже.

Наша колонна добралась до Бобруйска, где наша партизанская бригада и, соответственно, отряды были расформированы. Нас распустили, что называется, по домам, а военнообязанных отправили на фронт, причем без какой-либо подготовки. Дядя Шура, дядя Юра и дядя Паша очень скоро погибли. Об этом маме написал один из партизан, который ушел в армию вместе с ними. Мама плакала и говорила, что нельзя было их сразу посылать на фронт, потому что они привыкли к другой войне, им нужно было подготовиться к регулярной армии, привыкнуть к ней.

Люди старались отдать партизанам что могли, да и партизаны делились, если что-то добывали или действительно что-то отнимали, но у немцев, предателей и полицаев. Если бы партизаны мародерствовали, то партизанское движение в принципе не могло состояться

Валя и Леня нашли своего отца. Валя стала учиться в Педагогическом институте в Минске, когда его освободили. Леню взяли работать в милицию. Он вскоре погиб на каком-то задании.

После войны

Смотреть на меня сбежались все соседи, что-то спрашивали, я испугано молчала, даже заплакала, все стали меня успокаивать, говорить, что скоро придет мой папа. Действительно, пришел высокий военный, с погонами и палочкой. Прижал меня к себе, но я выворачивалась. Он достал фотографию, стал мне показывать и спрашивать, кого я на ней узнаю. На фотографии была мама, дяденька с петлицами и толстощекий ребенок в белом вязаном капоре. Он мне стал объяснять, что это я маленькая, что фотографировались мы до войны. Я заученно говорила: "Папа был железнодорожник, высунул голову из паровоза, ее отрезало, и голова покатилась". Переубедить меня было невозможно, тем более что когда меня начинали расспрашивать о чем-либо, я повторяла привычное: "Спросите у мамы". Все присутствующие плакали. Дядя Миша все время уговаривал: "Я же тебе говорил, что мы едем к папе. Это твой папа". Но я твердила свое.

Мы в Москве задержались на несколько дней, папа приходил каждый день, рассказывал, что было до войны, вспоминал нашу жизнь в Гомеле и Полтаве, меня уговаривал. Я не поддавалась. Правда, когда он стал говорить о нашей квартире в Полтаве, я вспомнила расположение всех комнат, а также то, что там была большая книга с яркими картинками о врагах советской власти. Но все равно не сдавалась. В последний день пришел папа и принес мне ботинки и сиреневое платьице из парашютного шелка, у воротничка которого были пуговки в форме стеклянных маленьких мишек. Меня эти мишки настолько пленили, что я сказала: "Ладно, пусть вы будете моим папой".


Мне купили новое пальто, но по дороге в школу мальчишки-хулиганы сзади его порезали, мама зашила дырку. Но мне было очень обидно. Я не могла понять, за что они это сделали, и вообще, почему это случилось и что происходит вокруг, почему наши так поступают.


Сразу после наступления Нового, 1945-го, года папе дали отдельную квартиру, и мы переехали на нынешнюю Болотную площадь, напротив Кремля и возле большого серого дома, который назывался Домом правительства (после романа Юрия Трифонова он стал именоваться "Дом на набережной"), в котором находился кинотеатр "Ударник". Наш трехэтажный дом, из которого в 1990-е годы всех выселили, до сих пор стоит окнами на сквер.

Мама хотела записать меня в ближайшую школу — N19 на Софийской набережной. Однако в предыдущей школе на Красной Пресне мне выдали документ с одними двойками, и в эту школу, где учились дети из Дома правительства, меня брать не хотели. Речь шла даже о том, что меня надо определить в спецшколу для отсталых детей. Тогда папа, подполковник, надел парадный китель с орденами и пошел за меня хлопотать прямо в кабинет директора. Я ждала в коридоре. Меня позвали. Там сидели две женщины, они задавали мне вопросы, но я молчала, как настоящий партизан. На вопросы отвечал папа. Потом пришла третья тетя и спросила меня, знаю ли я какой-нибудь стишок. И вдруг неожиданно для всех, в том числе и для папы, я начала произносить: "Однажды русский генерал из гор к Тифлису проезжал, ребенка пленного он вез, тот занемог, не перенес трудов далекого пути. Он был, казалось, лет шести..." Дойдя до слов: "Я никому не мог сказать священных слов "отец" и "мать"",— я всхлипнула, как всегда это со мной случалось, когда я слушала маму в землянке. Тут меня остановили и спросили, знаю ли я что-нибудь еще. Я начала: "Савраска увяз в половине сугроба, две пары промерзлых лаптей да угол рогожей покрытого гроба торчат из убогих дровней..." С особой печалью я произносила: "И ты красотою дивила, была и ловка и стройна, но горе тебя иссушило, уснувшего Прокла жена. Горда ты, ты плакать не хочешь, крепишься, но холст гробовой слезами невольно ты мочишь, сшивая проворной иглой. Слеза за слезой упадает на быстрые руки твои, так колос беззвучно роняет созревшие зерна свои".

Проблема была решена, в школу меня взяли, причем в класс Марии Артемовны, той самой учительницы, которая спросила меня, знаю ли я стишок. Как-то быстро я научилась писать, понимать, что от меня хотят и что надо делать. Мария Артемовна уделяла мне много внимания. Со мной занимался папа, когда у него было время. Вскоре я стала такой же, как все девочки в классе, научилась разным способам прыгать через веревочку, играть в классики и мячиком об стену, подружилась с Ритой, с которой мы дружим вот уже более 70 лет.

Однажды на переменке случилась неприятность. Все знали, что я была в партизанах, хотя я сама не любила об этом говорить. Одна девочка из нашего класса сказала, что партизаны были очень плохими людьми, отнимали продукты у местных жителей, а сами только и знали, что прятались по лесам от немцев. Я такую несправедливость стерпеть не могла и девочку, ее звали Нина Наумова, ударила. Я знала, как партизаны охотились за немецкими продуктовыми обозами, как ночью пробирались к буртам, где немцы хранили картофель и овощи, как на длительных стоянках держали свиней, как ели сырую конину, когда выходили из окружения, как выстраивался взвод и каждому насыпали в тряпочку соль, когда ее удавалось раздобыть. Я видела, как мама плакала, когда не из чего было готовить и кормить партизан. Мама была поварихой, а я крутилась при кухне и про партизанскую еду все знала очень хорошо.

Партизаны часто оставляли меня в какой-нибудь деревне, меня охотно брали в многодетные семьи, но я никогда не слышала никаких упреков в адрес партизан. Все было как раз наоборот, люди старались отдать партизанам, что могли, да и партизаны делились, если что-то добывали или действительно что-то отнимали, но у немцев, предателей и полицаев. Теперь я думаю, что если бы партизаны мародерствовали, то партизанское движение в принципе не могло состояться. Полицаи и немцы действительно мародерствовали и жестоко расправлялись с людьми, особенно в партизанских зонах.


Я очень хорошо помню парад победы 1945 года. Из Спасских ворот на серо-белом коне выехал маршал Жуков, по-моему, позади него был еще один всадник и тоже на светлом коне. Жуков направился в центр площади, мы видели его сначала сбоку, а потом со спины. Командовал парадом Рокоссовский. Они вдвоем объезжали и приветствовали войска. Нам были видны те немногие колонны, которые располагались недалеко от храма Василия Блаженного. С площади раздавались громкие крики: "Ура!",— а потом пошли парадные колонны, только на мосту и на набережной, по которым они расходились с Васильевского спуска, замедляя и расслабляя шаг. В этот день лил дождь, но он никому не мешал ликовать! Наши родители и мы, дети, чувствовали невероятный подъем и радость. Победа была за нами!


Мы с мамой жили на пенсию, которую я получала за папу. Мама хотела устроиться на работу. Но ее нигде не брали — еврейка, была на оккупированной территории и осталась жива. Это было подозрительно. Партизаны тогда были не в чести, а евреи, тем более побывавшие на оккупированной территории, вообще считались почти врагами.

Мама ходила по разным конторам и предприятиям. О работе в школе она и не мечтала. Поначалу, когда она приходила, ей были рады, свободное место было. Но как только видели ее документы, хотя у нее была медаль за победу над Германией, сразу место оказывалось занятым. Наконец, ее взяли в лабораторию при заводе пищевых продуктов на Ордынке, мыть пробирки. Специализация по институтскому диплому у нее была — учитель химии и биологии, значит, мыть пробирки умеет. На заводе она проработала около пяти лет. В 1953 году вышла замуж за папиного еще довоенного сослуживца, очень хорошего человека Курнина Александра Ивановича, или дядю Сашу, как звала его я и все мои друзья и подруги, и ушла с работы.

С середины 1960-х годов маму стали чествовать как партизанку наряду с воевавшим дядей Сашей, как участников войны, вручать медали, к праздникам давать праздничные продуктовые наборы. В 1985 году в ознаменование 40-летия Победы маму наградили орденом Отечественной войны II степени, а в конце 1980-х годов даже выделили машину "Запорожец", которую водить мог только мой сын, дяде Саше уже было далеко за 70 лет.

В 1954 году я поступила в Московский экономико-статистический институт. При поступлении надо было заполнять анкету, где еще оставался вопрос, были ли вы на оккупированной территории. Я сильно сомневалась, стоит ли писать правду или лучше скрыть эту негативную по тем временам страницу своей жизни. Такой же вопрос стоял передо мной, когда я в школе вступала в комсомол. Как и тогда, я говорила и писала правду. В институт меня приняли. Я его благополучно закончила. В 1960 году стала работать в Институте экономики Академии наук СССР, ныне Институт экономики РАН, что явилось одной из самых больших удач моей жизни после того, конечно, как я осталась жива во время войны и имею хорошего сына.

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...