В конце ноября на телеканале "Россия 1" выходит сериал "Тихий Дон" Сергея Урсуляка. Вместе с режиссером "Огонек" прошелся по основным линиям и разломам романа и сериала
— Снимая сериал, вы фактически пишете роман заново. Роман Гроссмана. Роман Шолохова. Я прямо вижу эти полторы тысячи страниц, которые все почерканы красным — это убрать, это не помещается... Говорят, вы убрали из сериала "линию Штокмана" (в романе — большевик, член РСДРП). Интеллигенция вам этого не простит.
— Интеллигенция мне много чего не простит. Я привык к тому, что после каждой работы подвергаюсь проклятьям интеллигентных людей.
— После Гроссмана, кажется, нет, вроде лояльно восприняли.
— Ой, перестаньте. Столько было всего сказано! Как я мог допустить исчезновения фразы про тождество режимов, когда нацист говорит пленному большевику: "Мы — ваши ученики". То есть если бы эта реплика была — тогда кино бы считалось хорошим. А так, без нее,— плохое.
— У нас теперь любое обвинение носит политический характер.
— Ну да, у нас же страна пикейных жилетов. У нас, во-первых, во всем ищут подоплеку. Почему сегодня государственный канал решил экранизировать это, а не другое. Это началось еще во времена "Ликвидации" (2007, сериал Сергея Урсуляка.— "О"). Потом вот "Жизнь и судьба" по Гроссману вышел: ну все, значит, Кремль точно хочет переименовать Волгоград в Сталинград. И под это дело мне заказывают картину и так далее. Сейчас, я думаю, тоже придумают версию.
Никто на самом деле не знает, каким образом возникают такого рода проекты. На самом деле это очень просто все происходит. Без звонка Путина.
— О Гроссмане вы говорили, что "роман в России не прочитан". А есть ряд романов, которые "не дочитаны". "Тихий Дон", еще вот "Красное колесо" Солженицына. Из-за объема. Это проблема?
— Дочитанный — не дочитанный, не знаю. Зато роман Шолохова досмотрен. Все знают не о романе Шолохова, а о фильме Герасимова (фильм-эпопея "Тихий Дон", 1958, режиссер Сергей Герасимов.— "О"). И вот это самая большая беда. Потому что представление о казаках, казачестве, стилистике и даже способе рассказа — оно опирается в качестве нормы на экранизацию Герасимова. И самые, так сказать, недальновидные будущие зрители уже пишут о том, что в моей экранизации "все не так". Но ориентируются они не на книгу Шолохова, а в основном на экранизацию Герасимова. Думаю, что в первой же рекламной паузе интернет взорвется от количества упреков — что все не так.
Я думаю, что если сравнивать с Гроссманом, то, конечно, Шолохов гораздо более прост для читателя — если говорить о сюжетной линии. О среде, о событиях. Я думаю, что это гораздо более близкая обычному человеку история, чем, скажем, "Жизнь и судьба".
— Еще по поводу боковых линий романа. Вы считаете, что все эти "линии" — большевиков Штокмана, Бунчука — написаны для цензора, искусственно привиты, как дички?
— Ну Штокман для меня — вымороченная фигура, честно скажу. К тому же он назван литовцем в романе. Почему тогда литовец? Для меня это сразу какая-то неправда. Во-вторых, мне кажется, не в Штокмане дело. Революцию невозможно создать искусственно, извне. Это попытка свести все к простой формуле. Или назначить виноватого. Достаточно почитать Александра Островского, Достоевского, Некрасова, чтобы понять, что жизнь была настолько нехороша для многих, что нечего удивляться, что рвануло в 1917 году. Плюс две войны подряд. Плюс, конечно, раздрай в элите... Не только в Штокмане дело.
— Вы где-то высказались, что хотели показать прежде всего "человеческую историю". Но вам скажут, что этот роман без социального невозможен, примерно половина событий там связана с социальным.
— Даже если я это говорил, я, скорее всего, был просто неправильно понят. Это история любви — с одной стороны. А с другой стороны — и для меня это, может быть, самое интересное — социальная проблематика. Но социальная не в широком смысле, а в узком. Семья и распад семьи. Семья Мелеховых, а если шире — хутор Татарский как семья, которая распадается и исчезает, в общем. То есть социальное никуда не исчезает. Оно сокращено в буквальном понимании — поскольку я не имел возможности снимать революционный Петроград. Честно говоря, и интереса большого не было. Ну и в любом случае я от чего-то должен был отказываться — просто в силу бюджетных возможностей. Во-вторых, если говорить о самой пронзительной вещи, которая есть в романе,— распад общности, мне кажется, лучше всего его рассматривать не на примере огромных масс, а на примере как раз конкретных людей, семей. Имея перед глазами вот этих 10-15 основных участников событий, мы, кажется, глубже, острее, пронзительнее поймем историю распада. Чем если потратим деньги на организацию безумных массовок, превращение сегодняшнего Петербурга в Петроград и так далее. Сегодня массовыми сценами никого пронзить нельзя.
И еще я бы хотел, чтобы это кино воспринималось эмоционально, близко к сердцу. Мы сперва узнаем конкретных людей, начинаем их любить. Потом мы теряем их. Возникает эмоция. История любви — это фон. И я больше скажу, я решил для себя, что это "молодая история". Эта любовь в первых сериях — она очень легкомысленная. По крайней мере, со стороны Григория.
Вообще моя задача была — лишить первую половину романа "сдвинутых бровей". Все экранизации "Тихого Дона" начинаются обязательно с широкой панорамы Дона и с казачьей песни: "Ах ты, Дон, ты мой ба-тю-шка!" И это сразу вызывает какое-то чувство тяжеловесности. У нас первые три как минимум серии, две точно — это почти лубочное ощущение природы, счастья, дружбы, любви. Причем любви такой, в общем-то, житейской. Ну вот муж ушел в лагеря — а я с его женой того... Вот так получилось — и забыли. Потом, в процессе, с появлением Натальи, с взрослением героев мы вдруг начинаем понимать, что это было не случайно. И там уже вызревает и драма Натальи, и привязанность Григория к Аксинье, и невозможность от нее оторваться. А потом начинаются события, так сказать, социальные. И только к концу мы понимаем, что эта женщина была его судьба. Но начало — легкомысленное и молодежное. Поэтому линия любви — это путеводная нить, которая соединяет первую серию с последней. А на самом деле это история конечно же как бы уничтожения цивилизации. И бесчеловечности этого разрушения.
— Этот роман действительно актуален. Главный конфликт — раскол на "красных" и "белых" — у нас в обществе до сих пор не решен. Вспомним хотя бы недавнее голосование в Москве о переименовании станции "Войковская".
— Это даже не идеология. Просто у нас очень остро стоит вопрос принятия другого мнения, другой точки зрения. Необязательно быть красными и белыми; достаточно быть допустим, либералами, западниками — и славянофилами. И все. Этого достаточно. Любой конфликт у нас всегда принимает форму гражданской войны. И у нас как-то это очень живо. Мы не избегаем конфликта, а наоборот, как-то даже стремимся, нагнетаем этот внутренний разрыв, подстегиваем. Мы очень страстно в этом смысле живем. Нам чего-то не хватает, видимо, в жизни. Поэтому мы энергию тратим вот на это. И рвем связи, дружбы, даже семьи.
— Вы держали этот новейший конфликт в голове, когда снимали сериал?
— Я держал, безусловно; но я не хотел каких-то лобовых аналогий. Потому что есть эстетические вещи, которых я не понимаю, и не пойму никогда, и не приму. Но если по итогам картины у кого-то возникнут ассоциации с сегодняшним днем, я буду очень рад. Потому что глупо снимать что-то, что не имеет отношения к сегодняшней жизни.
— Фигура Григория Мелехова — это беспрецедентная степень правдивости для советской литературы. Он мутный, не наш, не ваш. Ладно бы он был врагом — тут все понятно. Но он — что самое страшное для соцреализма — не определившийся. То есть, по сути, думающий и рефлексирующий, живой человек, а не "идея". Причем, вероятно, так чувствовало большинство в Гражданскую войну; сама эта мысль — жуткая крамола. И при этом роман не просто напечатали, но всячески прославляли.
— Об этом писали многие. На обсуждении Сталинской премии об этом говорили. Что нельзя давать премию Шолохову, потому что он написал образ врага. Я думаю, когда первые книги романа вышли, в 1920-е годы, это еще было допустимо. Примерно тогда же вышла "Белая гвардия" Булгакова. А потом Шолохова спасло его местоположение, как ни странно, вот эта позиция "вне Москвы", в станице Вешенской. Тем самым он был избавлен от ежесекундного появления в тогдашней тусовке и, таким образом, избежал какого-то количества мелких ошибок, связей, дружб московских. В станице его сложнее было ухлопать. Такие попытки были, ведь за ним даже приезжали, но он был вовремя предупрежден. Не думаю, что он дотянул бы, если бы находился в Москве. И еще мне иногда кажется, что чутья на талантливое у тогдашних вождей было побольше. И это тоже играло свою роль.
— Вероятно, советское искусство до какого-то времени было настолько уверено в своей правоте, что не боялось открыто говорить о враге.
— Может быть, до определенного момента. Дальше, конечно, все превратилось в клише, и в период расцвета сталинизма такого уже не было. Я думаю, это возникло заново после смерти Сталина. Но, вероятно, дело и в самом Шолохове. Даже всеми нелюбимая "Поднятая целина", которую я перечитывал, работая над "Тихим Доном"... Там многие сцены, страницы, главы, если их правильно читать, они настолько ужасны с точки зрения отношения к советской власти... И к тому, что тогда происходило. Мне даже странно, что и "Поднятую целину" напечатали. Может, этого оттого, что был жив Горький, который поддерживал Шолохова. Я не литературовед, не знаю, мне трудно сказать.
— Мелехов мечется между двумя женщинами точно так же, как между двумя идеями, красной и белой. Страсть руководит им и в том, и в другом случае.
— Совершенно верно. Он очень честный персонаж. Его называют "русским Гамлетом". Он не Гамлет совсем, на мой взгляд. Гамлет — человек думающий. Мелехов — чувствующий. И реагирующий. Он как чувствует, так и поступает. Если в какой-то момент у него подперло, он уходит домой, оставив фронт. Уходит от Натальи к Аксинье, от Аксиньи к Наталье, потому что вот в этот момент он так чувствует. И не может ничего с собой поделать. Никто из женщин, заметьте, не олицетворяет ни белое, ни красное движение. Ни Аксинья, ни Наталья. Мелехов повинуется природе. При этом он винит себя и в том, что происходит в стране, на Дону... "Может, я в этом виноват".
— Он жалеет пленных, отпускает их. За что ему попадает и от тех, и от других.
— Я не могу разобраться целиком в его природе, но я думаю, что это просто жизнь... совестливого человека. Вот есть, например, Митька Коршунов — ему нравится воевать и нравится убивать. А Григорию не нравится.
— Мы в таких случаях говорим: "Вот она, Россия". Применительно к герою-мужчине это звучит не очень корректно, но если мы представим себе эту внутреннюю неразбериху чувств, склонность к эмоциональному принятию решений, это и есть Россия. Печальный и правдивый портрет страны, которая никак не может определиться.
— Ну, может быть. Так я не рассматривал Григория, хотя в этой мысли есть, как сказать, рациональное зерно. Может быть, сказывается наша постоянная тяга к справедливому устройству мира и наша постоянная невозможность устроить мечту, построить невозможное...
— В романе есть ряд жестоких сцен казней, и красных, и белых. Эта жестокость, озверение обоюдно, и как бы обыденно, и тягостно... Эти сцены будут в сериале?
— Будут. Может быть, не с тем количеством подробностей, которые у Шолохова, но тут и разные виды искусства. Литература может себе позволить какие-то вещи, которые... я не очень понимаю, как делать. Поэтому сцены будут, и они имеют тот же эффект, что и шолоховские сцены, но сделаны чуть по-другому.
— Уже крутят трейлеры сериала. Там есть кадр, когда с левой стороны мчится кавалькада под донским флагом, а с правой — под красным. Вы пытаетесь понять обе стороны. У нас примерно так идеология сегодня и строится, на том же тезисе: что у всех была своя правда и ее надо уважать. Но таким образом не решается проблема.
— Проблема какая?
— Конфликт о будущем. Мы до сих пор не знаем, какую страну строим.
— А каково решение проблемы?
— Ну, например, нужно проговаривать эти травмы, говорить об этом, а не скрывать. Вашему фильму, как говорится, сам бог велел.
— Да, но после того, как мы проговорим болевые, так сказать, точки, все равно останется что-то, в том же Советском Союзе, что объективно хорошо.
— Не важно в данном случае. Нам нужно сейчас договориться о том, как жить дальше. Единственный способ решить проблему с прошлым — признать общую вину друг перед другом.
— Правильно. Нам нужно покаяться друг перед другом, приняв аксиому, что мы все жертвы и все победители.
— Ну не работает концепция "и жертвы, и победители", не бывает так.
— Мне кажется, это пагубно для страны, неправильно быть только жертвой.
— Но у нас была трагическая история, мы все в результате оказались жертвами: одни — буквально, другие — жертвами ложных идей.
— Тут помогает скорее булгаковская формула: "Обе хороши". И давайте забудем все эти распри. На этой ветке есть, допустим, "Красногвардейская", ну а "Войковская" пусть будет "Белогвардейской".
— Это шизофрения тогда.
— Шизофрения — ездить по Ленинскому проспекту и бояться переименования Волгограда в Сталинград. Это тоже шизофрения.
Либо мы перестаем это обсуждать и бояться этого — и начинаем бояться совсем других вещей. Того количества запретов, которые на нас сейчас сваливаются. Да еще и того количества отслеживающих, смотрящих и так далее — какая разница, что как называется. Нам бояться нужно скукоживания человеческих возможностей, человеческих свобод. Нетерпимости к чужому мнению. Вот чего нужно бояться. А не "Войковской" или "Красногвардейской".
— Насчет нетерпимости. Шолохов пишет: "Степан каждый вечер методично избивал Аксинью, когда она ему изменила". Это сюжет заметки любой сегодняшней газеты: "Степан А. методично избивал свою жену Аксинью А. за то, что она ему изменила". В этом смысле ничего не меняется. Главная проблема — это степень жестокости, которая, к сожалению, за счет пропаганды еще и усилилась. Шолохов не зря на этой жестокости фиксируется. Корень все-таки вот в этом.
— Если говорить о миссии телевидения, то телевидение должно смягчать нравы, обязательно. Смягчать нравы, безусловно, должно. Не нагнетать истерию, а смягчать нравы. Мне кажется, это, может быть, долгая задача, длинная задача, но... Мне кажется, что большая беда нашей жизни в том, что у нас нет сформулированных задач. У нас цели как таковой нет. Говорят о том, что слишком мало времени прошло. Глупость, потому что вот в 1917-м была революция, а через 20 лет уже был сформирован новый тип общества, человека и так далее. Если мы посмотрим, сколько прошло с 1991 года, прошло больше уже времени, но мы не можем ни сформировать, ни сформулировать нового человека, ни даже разобраться с прошлым.
— Может, мы просто не умеем жить ради мира? Мелехов рассуждает: не буду разбираться с Аксиньей, Натальей — все равно скоро на фронт, "скорей бы на войну".
— Может быть, не знаю. Мне кажется, что мы 30 лет говорим про какую-то идеологию. Про формулирование какого-то смысла жизни России, но никак не получается. Мне кажется, мы просто не тех людей привлекаем к формулированию. У меня ощущение, что лояльная серость заполонила все ниши, где формулируется что бы то ни было. И так жить невозможно.
— Вы счастливый человек — экранизируете серьезную литературу, можете позволить себе думать о серьезных вещах...
— Знаете, я готов согласиться, что я счастливый человек. Все остальное... Как вам сказать, я стараюсь не врать себе и не врать партнерам. Все остальное — стечение обстоятельств, может быть, награда за что-то, может быть, наоборот, не знаю... Мы же не знаем, чем все кончится...
Я знаю, что мне нравится решать новые задачи. Я бы так сказал. Мне нравится учиться профессии. За это время я научился еще чему-то. Но никаких иллюзий относительно себя я не испытываю и понимаю, что в нашей стране живет как минимум десяток режиссеров, которых я считаю... у которых я могу учиться.
— Есть сверхидея: "превратить сериал в искусство". Вы ближе всего находитесь к этому...
— Потому что я так считаю. Потому что я так... хочу. И потому что я это декларирую, и я пытаюсь этого добиться. Я считаю, что телевидение — это искусство.
— Чем приходится расплачиваться за эту возможность творить? Вероятно, требуется идти на какие-то компромиссы.
— Мне трудно сказать. Меня каждый раз отговаривают от телевидения. Все думают, что ты, снимая телевизионное кино, делаешь это хуже, чем если бы снимал художественное. Я не чувствую зазора между тем, как я бы снимал "Тихий Дон" для большого экрана и для телевизора. Может быть, это мое заблуждение. Но я ничего не ломаю в себе, снимая это так для телевидения. Наверное, если бы не Антон Златопольский (генеральный директор телеканала "Россия 1".— "О"), который в огромном количестве спорных моментов идет мне навстречу, думаю, что я столкнулся бы с огромным количеством проблем. Потому что есть люди, которые считают, что для зрителя телевизионного нужно проще, быстрее, менее затратно, с другими артистами. Я знаю, что такое мнение существует. Слава богу, что у меня продюсер, который меня прикрывает в этом смысле. Поскольку он есть, мне не приходится ломать себя.