Перед премьерой в Парижской опере Дмитрий Черняков рассказал Алексею Тарханову о «Снегурочке» и других русских операх за рубежом.
— Как вам удалось уговорить Парижскую оперу на «Снегурочку»? Вещь не такая известная, очень русская, настоящий славянский шкаф.
— Мне как раз интересно рассказывать о том, чего не знают. Можно соревноваться в известном, это тоже интересно: «Евгений Онегин», «Тристан и Изольда», но эти вещи и без меня никуда не денутся со сцены. А вот «Снегурочку» в Париже не видели с прошлого века. Когда Стефан Лисснер собирался занять пост интенданта парижской оперы, он мне позвонил. «Нам нужна русская линия. Ты так это любишь. Вот у тебя был Римский-Корсаков, “Сказание о граде Китеже” в Амстердаме, давай его повторим». Потом решили взять что-нибудь поменьше. Сошлись на «Иоланте», а потом придумали дополнение в виде балета. Но «Китеж» все равно над нами висел. А потом подумали: много раз он уже был и тут и там. Пусть будет Римский-Корсаков, но другой.
— И возникла «Снегурочка»?
— И возникла «Снегурочка», которая не шла здесь с 1908 года. Да и тогда это была постановка на сцене Opera Comique, на французском языке с сокращениями. Есть еще запись на Radio France 1950-х годов, та же французская компакт-версия. Это не очень серьезно. Мне всегда казалось, что у Римского-Корсакова три выдающиеся вещи. Я делал «Сказание о невидимом граде Китеже» и делал «Царскую невесту». Мне хотелось завершения, и вот «Снегурочка» сама плывет мне в руки. Римский-Корсаков малоизвестен на Западе как оперный композитор. Он для них такой, этнический автор. Но есть же пример Яначека, которого так же держали в восточно-европейской резервации, не знали, а теперь он повсюду. Мне хотелось, чтобы так случилось и с Римским-Корсаковым. Чтобы его взяли в большой клуб.
— Неужели самого факта постановки для этого достаточно? Ну не шла «Снегурочка» раньше и не будет идти потом, как ее ни зови.
— В Снегурочке много ролей, и я с самого начала хотел интернациональных певцов, больших имен, тех, которые поют в «Дон Карлосе», в «Трубадуре» в «Богеме» и которых в русскую оперу обычно не назначают. В русскую оперу берут русских. А я хотел вывести на сцену большой состав для большой итальянской или французской оперы. Пусть они свои натренированные на Верди голоса подарят Римскому-Корсакову, пусть споют по-русски. Это еще и для публики важно: большие певцы, значит стоящая вещь.
— Но ведь и для вас эта опера что-то значит, она же вам нужна все-таки не для коллекции?
— Это необычная опера. И для композитора, и для Островского, который написал «Снегурочку» в 1873 году. Знаете, как это было? Малый театр был закрыт на ремонт, и труппа выступала в Большом — можете ли вы это сейчас представить? Дирекция решила сделать феерию с участием певцов, танцоров и драматических актеров. Чайковский написал тогда музыку к драмспектаклю, а менее чем через десять лет Римский-Корсаков написал оперу
— Как ее воспримут французы: неужели как Астерикса с Обеликсом? Берендеи, весна-красна, девочка-снегурочка, какой-то абрамцево-талашкинский Дисней. Что вам этот Ярило?
— В грубом искусстве театра зритель не все видит. Но для меня важно, чтобы мелочи со мной говорили подробно. Я никогда не приму на веру какие-то обстоятельства, пока не пойму, кто такая Весна или Леший, почему они так выглядят, почему они так называются. Мне нужно всё-всё понимать, чтобы всё стало мясисто. Это легче для фантазии, тогда видишь, как расшивать. Ведь часто опера приходит к нам из уже мертвого театрального мира, разве что музыка жива. Раньше я писал большие тексты — инструкции по пользованию спектаклем, теперь бросил, он должен говорить сам, если этого нет — это мой промах.
— С чего начинается ваше понимание? С театральной библиотеки? С архивов? С записей?
— Да нет, если взять произведение разумом, можно продвинуться, конечно. Можно узнать и прочитать тонны всего, но главное не это, а интонация, которая вдруг приходит к тебе благодаря какому-то инстинкту, а совсем не потому, что ты потратил время на книги и архивы. Когда появляется интонация, все решается сразу. Я пытаюсь к ней прислушаться и ее не потерять. Мечтаю выработать инструмент ее гарантированного прихода. Дедлайн тут не поможет, я все дедлайны срываю. Для меня главное — что в тот момент, когда я приношу свои идеи, они должны меня сделать счастливыми. А если нет этого захлеба, то никакой дедлайн меня не заставит работать быстрее.
— Для вас важна интонация всей вещи, или среди ваших постановок есть такие, в которых для вас действительно важны лишь несколько моментов, вот ради них вы всех и гоните на сцену?
— Ну конечно, есть вещи, которые я делаю не потому, что они целиком прекрасны. А потому, что в них, как в «Снегурочке», есть несколько драгоценных для меня моментов. Вот в четвертом акте сцена с матерью, которую я помню с детства, из старых оперных спектаклей. С 13 лет чувствую такой эмоциональный ожог. Есть несколько таких воспоминаний или сцен, которые для меня являются магнитом в «Снегурочке». А вот «Китеж» — весь магнит, целиком, поэтому я его и повторяю все время.
— Вы ждете, что люди придут к вам как на итоговую работу, подготовившись и обложившись литературой, а на самом деле для многих с ваших постановок начинается история русской оперы, они от вас отматывают ее назад.
— Не знаю, я только сейчас это от вас услышал. Меня спрашивали: «А ставил бы ты “Снегурочку” в Саратове так же, как в Париже, или иначе?» Ставил бы точно так же. Я не понимаю, кто мой зритель. Сколько раз я ошибался, предвкушал, как все сойдется, сложится в правильный пазл: зритель, время, театр, события и мой спектакль, а не получалось.
— Вы оказались сейчас полномочным представителем русской оперы на Западе. Вы же не строили на это планы, наверно, даже сопротивлялись, говорили «Нет, нет и нет!»?
— «Нет, нет и нет» я не говорил. Я не строю планов на жизнь, всё само к этому текло и притекло. Признаю, что для многих я представитель русской оперы. Я не хочу их разуверять, потому что мне это нравится. Я ставлю русские оперы не потому, что я из России, а потому что я их люблю. Это всегда было моим желанием, я никогда не считал, что меня помещают в резервацию, я ставил Вагнера, Верди, Берга и так далее. Мне очень нравится, что я могу преподнести многие вещи, которые мы знаем с детства, а здесь их и не слышали, как ту же «Снегурочку». До того как мы поставили с Баренбоймом «Игрока» в Берлине, это была малоизвестная «русская опера», которую привозили к ним на гастроли, в основном из Мариинского театра. Теперь опера Прокофьева даже без русских солистов и русских театров идет везде — в Ковент-Гардене, Франкфурте, Вене и Амстердаме. Когда я думаю, что это и благодаря нашему спектаклю, я чувствую себя очень довольным.
— Такова теперь ваша цель? В России вас считают нарушителем правил и грозой русской оперы, а на Западе вы ее пропагандист и миссионер?
— Я считаю это своей миссией, как ни противно само слово, которое отдает чем-то посольским, патриотическим. Это не «распространение» и не «пропаганда», это абсолютно моя личная миссия, которая связана с тем, что я знаю и люблю с детства. Многие в мире этого не знают, а мне очень хочется этим поделиться. И когда они меня слышат, я рад и думаю, что силой собственной страсти заставил людей узнать что-то новое. Есть мои игрушки, в которые я играл с детства, и я хочу, чтобы и другие их видели.