В прокат вышел фильм Ивана Болотникова «Хармс». По мнению Михаила Трофименкова, режиссер попал во все ловушки, на которые богат сам жанр — кино о писателях.
Легко и просто снимать кино о реалистах: они что видели, о том и пели. Всего-то дел: реконструировать «свинцовые мерзости эпохи», в которую имели несчастье жить Золя или Горький. Так ведь нет: режиссеров тянет к тайнописцам, визионерам, мнится, что волшебная сила движущихся картинок позволит переборхесить самого Борхеса. В итоге экранный Кафка сходится в рукопашной с доктором Мурнау, адским хозяином высящегося над Прагой замка, а Дэшил Хэммет спотыкается о трупы в лабиринтах Чайна-тауна. Оригинальность — худшая банальность: визуализация «внутреннего мира» писателя лишает его магической силы. Читатель — соавтор фантасмагорий, зритель — раб режиссерского решения.
Снимать кино о Хармсе тяжело вдвойне — уж слишком он на первый взгляд киногеничен. Судьба — роковая: арест и голодная смерть в блокадной психушке, куда поэт-симулянт попал, перехитрив не столько следователей и психиатров, сколько самого себя. Имидж — легендарный: сыграть Хармса так же просто, как Льва Толстого. Приклей актеру бороду, разуй его, обряди в косоворотку — вот и «пахать подано». Посади голого актера (Войцех Урбаньский) у окна с видом на двор-колодец, сунь в зубы трубку, нахлобучь кепи — Хармс как с иголочки. Но внешняя киногеничность Хармса мнима, скрывает отсутствие внутренней киногеничности его текстов — до сих пор непонятых, возможно, непонятных, если не бессмысленных. Неочевидна ни их связь с реальностью, ни даже то, какой Хармс «матери истории ценен»: блестящий халтурщик на ниве детской поэзии или автор сокровенной «Старухи». Разлад между внешней карнавальностью и патологической мизантропией Хармса сформулировал Николай Олейников в пародии на его (совместный с Маршаком) опус «Веселые чижи». В веселой «квартире сорок четыре» Олейникова жили отнюдь не беззаботные птички-музыканты — «чиж-алкоголик, чиж-параноик, чиж-шизофреник, чиж-симулянт, чиж-паралитик, чиж-сифилитик, чиж-маразматик, чиж-идиот».
Опыт документального кино и работа ассистентом Алексея Германа на съемках «Трудно быть богом» предрасполагали Болотникова к натуралистической реконструкции предвоенных ужасов. Русско-литовско-македонская копродукция — напротив, к сюрреалистическому эсперанто, к театральной условности. Любой выбор был бы предсказуем, то есть плох, но режиссер выбрал из двух зол третье — совместил два подхода. В публицистических — конечно же, черно-белых — эпизодах Хармс томится в камере. В чересчур ярких флешбэках главное — не воспоминания Хармса о его циничных отношениях с женщинами и невнятных разговорах об умном на обэриутских вечеринках, а экранизации его фантазий.
Эстетические крайности порой сходятся. Такой, как в фильме, Даниил Иванович Хармс — двойник Михаила Ивановича Глинки, декларировавшего в соцреалистическом кино: «Народ сочиняет музыку, мы, композиторы, только аранжируем ее». Хармс даже не аранжирует то, что видит и слышит на улицах Ленинграда — города, конечно, странного, но не до такой же степени, а просто записывает. Стоит им с Введенским пришвартоваться в распивочной, как приблудный дворник, вылакав их пиво, поведает о человеке, ставшем шаром. Стоит поплыть с женой на лодочке, как на берегу нарисуются Ольга Петровна и Евдоким Осипович: она колет дрова, он — вы угадали — приговаривает: «Тюк!»
Жить на этом свете не столько страшно, уверяет нас фильм, сколько скучно. Раз упав из окна, старуха (Александр Баширов) не успокоится, а будет падать снова и снова. Снова и снова ушибленный на голову гражданин Кузнецов (Юрий Кузнецов) будет требовать от прохожих подтверждения, что он именно гражданин Кузнецов. Нет спасу от уличного оркестра, неотступно следующего за Хармсом если не в кадре, то на закадровой фонограмме.
Хармс видит в оконной раме не только падающую старуху, но и — как на экране — хронику физкультурного парада на Дворцовой. Фильм выводит его фантазии из воздуха «большого террора»; Болотников далеко не первый режиссер, назначивший ни в чем не повинных физкультурников символом террора — но с тем же успехом он мог бы объявить сам террор фантазией Хармса. Даже удивительно, что, почтительно поприветствовав Ахматову, встреченную на той же Дворцовой, Хармс не пробует загнать «Чижу» или «Ежу» побасенку о том, как Ахматова переоделась — хоть Шостаковичем, хоть Ждановым — и пришла к Мандельштаму.