Три идеологии как одна мечта о счастье

Как либерализм, коммунизм и фашизм вошли в состав новейших утопий

С середины XIX века с утопиями происходит грустная вещь — они маргинализируются. Сен-Симон, Фурье и Оуэн мыслят себя (и отчасти воспринимаются обществом) как мессии, а Этьен Кабе, Эдвард Беллами или Кинг Кэмп Жиллетт, даже несмотря на свою популярность при жизни, смотрятся малозначительными чудаками. Утопии уходят в тень глобальных идеологий — либеральной, коммунистической и националистической (фашистской),— которые хотя и похожи на утопии, но не хотят, чтобы их так воспринимали. Утопии существуют внутри идеологий невыраженно и безымянно.

Текст: Григорий Ревзин

Фото: Diomedia

Фото: Diomedia

Этот текст — часть проекта «Оправдание утопии», в котором Григорий Ревзин рассказывает о том, какие утопические поселения придумывали люди на протяжении истории и что из этого получалось.

Парадоксальным образом у этих идеологий нет авторов из-за того, что авторов слишком много. Иммануил Валлерстайн в книге «После либерализма» пишет: «В девятнадцатом столетии возникли три основных течения политической теологии — консерватизм, либерализм и социализм. <…> Ни одно из этих трех идеологических течений никогда не выражалось в какой-то одной определенной форме. Совсем наоборот; создавалось впечатление, что каждое из них стремилось принять такое количество обличий, которое соответствовало числу их идеологов». И у этих многочисленных идеологов нет ни слова об утопии. Неважно, обращаемся ли мы к родоначальникам идеологий (Джону Локку, Карлу Марксу или Шарлю Моррасу), или к программным документам типа Билля о правах, «Манифеста Коммунистической партии», или статьям Бенито Муссолини, которые по существующему законодательству лучше не называть, там речь о другом.

Карл Мангейм в книге «Идеология и утопия» объяснил нам, что «утопия — проект идеального общества, тогда как идеология — обоснование справедливости общества реально существующего». Однако провести это различие через реальность исторического материала затруднительно. Утопические идеалы встроены в идеологии, поскольку обоснование справедливости существующего во всех трех идеологиях делается через идеал общества, к которому нас движет государство, этот идеал отнесен в будущее и в этом смысле утопичен.

Определить суть этих трех идеалов просто. Максимилиану Робеспьеру принадлежит формула «свобода, равенство и братство», ставшая лозунгом Великой Французской революции (он предложил ее как девиз Национальной гвардии). Три идеала создали три идеологии: либерализм — это свобода, коммунизм — равенство, а фашизм — это братство.

При этом выстроить общество на идеале свободы невозможно, поскольку свобода принадлежит человеку, а строится общество, и оно по определению не может не ограничивать индивидуальную свободу в пользу общности. Практически любой либеральный проект поэтому — это не поиск свободы, а поиск границы для свободы: сколько свободы можно позволить человеку так, чтобы она не травмировала других, и сколько ограничений можно позволить обществу так, чтобы оно не травмировало человека. Разумеется, граница эта исторически подвижна. Сегодня свобода вероисповедания самоочевидна, а для Джона Локка это было не так (он репрессировал католиков), сегодня необходимость ограничить показное потребление очевидна, а в прошлом этого не требовалось. Однако это касается прагматики политических действий в конкретных ситуациях. В идеале же свободы должно быть чем больше, тем лучше. Нужно общество, которое ни в чем не ограничивает своих членов, то есть чистая утопия.

Выстроить общество на идеале равенства также невозможно, поскольку люди не равны и это им выгодно. Практика коммунистической идеологии всегда сводится к ограничению неравенства — материального, социального, человеческого, и граница неравенства исторически подвижна. Можно стремиться к приближению доходов всех граждан к прожиточному минимуму, можно ограничивать наследование имущества, можно положительно дискриминировать детей неблагополучных родителей по доступу к образованию или медицине. Но общество полного равенства недостижимо в принципе — мало того, что люди не равны по своим способностям, им еще присуща не только жажда равенства, но и жажда первенства.

Вероятно, отождествление фашизма с братством вызывает вопросы. Я исхожу из следующего. Братство — это устройство общества естественным способом, из своих — изначально близких, любящих друг друга людей. Такие встречаются в устойчивых сообществах — люди одной деревни, одного прихода, одного цеха, одной улицы. Это идеал мира, вращающегося вокруг домашнего очага большой семьи. Политика, направленная на поддержание чувства братства, сводится к трем вещам. Во-первых, защита сложившихся социумов — братство всегда консервативно. Во-вторых, поиск «духовных скреп», позволяющих дать чувство братства людям, не подозревающим о том, что они братья. Это общая история, общая вера, общая культура, общая нация, общий вождь и иногда что-то более экзотическое (типа родной природы). И в-третьих — это конструирование «чужих». Я думаю, в такой конфигурации фашизм уже узнаваем. В идеале все чужие должны быть выведены из нашего «жизненного пространства», и тогда мы получим идеальное общество людей, противоречия между которыми снимаются в братской любви. Однако «своих» не бывает без «чужих»: если в обществе все свои, то среди них обязательно находятся какие-то чужие, что мы прекрасно знаем по истории любой одной деревни, одного прихода, одного цеха, одной улицы. Из братьев можно строить семью (а точнее, пытаться ее сохранить, подавляя борьбу за первенство между братьями), а строить из них общество — это утопия.

Проблема не в том, чтобы определить, в чем утопия каждой из трех идеологий, а в том, что все три как-то подозрительно просты и неоригинальны. Не то чтобы у нас было очень много утопий общества, выстроенного на идеале свободы, но тем не менее это почтенная традиция, восходящая к философии киников и нашедшая свое идеальное выражение в Телемском аббатстве Франсуа Рабле. Коммунистических утопий полным-полно, идея выстроить общество равенства путем уничтожения собственности — это совсем общее место. Наконец, вся линия протестантской утопии, определяемая попыткой создать светский аналог отсутствующих у протестантов монастырей,— это утопии изготовления братьев по духу взамен братьев по крови. В чем конкурентное преимущество идеологий? Если они говорят то, что всем давно известно, причем неявно и неярко, то почему они отодвигают утопии на периферию мысли, оставляют их музыкантам, архитекторам и литераторам, а философов, ученых и политиков затягивают в себя?

Валлерстайн рассматривает три идеологии как инструмент нормализации изменений. Это довольно тонкая мысль. «Одно из главных последствий (Французской революции.— Г.Р.) заключалось в том, что она впервые сделала допустимой мысль о „нормальности", а не исключительности таких явлений на политической арене — по крайней мере, на современной политической арене,— как изменения, нововведения, преобразования и даже революции.<…> То, как люди реагировали на этот поворотный пункт и справлялись с невероятными пертурбациями, вызванными потрясениями Французской революции — „нормализация" политических перемен, к которым стали теперь относиться как к чему-то неизбежному, происходящему регулярно,— составляет определяющий компонент культурной истории. В этой связи было бы уместным рассматривать „идеологии" в качестве одного из способов, с помощью которых людям удается справляться с такой новой ситуацией».

Здесь, мне кажется, главный момент в отношениях трех идеологий к утопиям. Нормализация изменений достигается за счет того, что все объявляются ведущими к лучшему, и итоговым лучшим оказывается утопия. Утопии перестают быть местом, которого нет, и становятся местом, которое будет. Либерализм ведет к построению общества свободы, коммунизм — к построению общества равенства, а фашизм — братства.

В этом месте философская мысль делает невероятный кульбит. Платон придумывал государство как богослужение гражданских институтов, и утопии до Французской революции — это попытки выстроить государства на Истине, данной нам свыше. Но все три идеологии секулярны. Либералы не считают, что Бог требует свободы вероисповедания, коммунисты не считают, что Бог требует общественной собственности на средства производства, а фашисты не дошли до объявления этнических чисток богоугодным делом. Вместо Бога вводится концепт «естественного состояния человека». Природа создала людей братьями, природа создала людей равными, природа создала людей свободными.

Это именно концепт — Жан-Жак Руссо, который обрисовал его самым ярким образом, плохо представлял себе человека в естественном состоянии доисторических времен. Тут имеется в виду «естественность» в философском смысле, то есть сущность, «естество» человека, а развитие — те самые изменения — есть восхождение к естественному состоянию. Чего к нему восходить, когда оно изначально данное, не вполне понятно, однако здесь неявным образом заложена идея прогресса так, как ее сформулировал Аристотель. В каждом феномене зашита его изначальная идея, как в ребенке «зашит» будущий взрослый, развитие заключается во все более полном воплощении этой идеи. Люди по природе братья, они равны и свободны — и, следовательно, в результате развития они станут такими.

Тут бы можно было успокоиться и подождать, пока это неминуемо произойдет в силу действия законов природы. Однако некоторое беспокойство присутствует, поскольку даже нейтральное изложение этих умозаключений производит впечатление ни на чем не основанных прекраснодушных мечтаний. Изменений ведь довольно много, и как можно предположить, что они ведут в сторону свободы, равенства и братства, если эмпирически мы наблюдаем, а чаще и испытываем на себе нечто прямо противоположное? И здесь возникает следующий кульбит. У Аристотеля прогресс идет сам собой. Но оказывается, чтобы изменения человечества шли в правильную сторону его естественного состояния, ими нужно управлять. Чтобы отличать правильную сторону от неправильной, нужна наука.

В «Немецкой идеологии» Маркс (он понимал под словом «идеология» мировоззрение, ограниченное классовым интересом) писал, что идеология должна была быть заменена наукой (отражающей свободное мировоззрение рабочего класса). Это, как мне кажется, требование всех трех идеологий, но у Маркса оно выражено наиболее отчетливо. Парадоксальным образом именно его учение в наименьшей степени соотносимо с сегодняшним пониманием науки, настолько, что трудно сказать, о какой науке идет речь. Маркса из-за «Капитала» числят в научном отношении по ведомству экономики, но коммунистическую утопию экономика интересовала менее всего (что в достаточной степени иллюстрируется экономическим провалом всех коммунистических экспериментов). Маркс соединил экономику Адама Смита с гегельянством и материализмом Фейербаха (чем несколько засорил ее понятийный аппарат), но и то и другое — это вообще не наука, а философия. Наука не занимается вопросами, что есть истинно сущее или в чем смысл жизни (истории), поскольку на них невозможно получить проверяемого ответа.

Мне кажется, для понимания природы науки, о которой говорил Маркс, нужно все же иметь в виду, что для него это мировоззрение рабочего класса. Центральным для него является не определяемое специально понятие «деятельности» (на этом была основана «мысле-деятельностная» методология Георгия Щедровицкого), и в основе здесь производственная деятельность пролетариата. Наука, которую Маркс имеет в виду,— это не экономика, но система рационализации производительных сил и производственных отношений по параметрам эффективности и справедливости распределения. Научное общество пролетариата, которое ему виделось,— это общество как единый производственный комплекс, где устранены помехи собственности и конкуренции. В современных терминах это скорее области техники, технологии и менеджмента —рациональные, но не научные.

Где наука понималась вполне буквально — так это в фашизме, и эта наука — биология. Именно она позволяла ответить на вопрос о том, кто есть истинные братья, одновременно вполне корректным и совершенно фантастическим способом: это кровные родственники с соответствующим набором генов. Идеи интеллектуального расового превосходства, биологической предрасположенности к духовной деятельности, жизненного пространства расы для Жозефа де Гобино или Хьюстона Чемберлена были прежде всего биологическими фактами, геноцид понимался как борьба различных видов сапиенсов, которая вообще не имеет отношения к вопросам этики. Позднейшее развитие биологии все эти факты начисто опровергло, но в конце XIX века такой возможности не предполагалось. Фашизм трактуется как самая консервативная из трех идеологий, но это справедливо лишь в том отношении, что ценности братства всегда консервативны. На самом деле речь идет о построении совершенного общества братьев, получаемого в будущем на основании данных биологии и технологий селекции,— чисто прогрессистская научная модель.

Наконец, для либерализма наука, на которую он опирается,— это экономика. Когда вы пытаетесь найти сколько-нибудь последовательную историю либеральной мысли, вы обретаете вместо этого антологию текстов великих экономистов от Адама Смита до Фридриха фон Хайека, как будто либерализм сводится к вопросам экономической эффективности. Не сводится, но образ общества, который создается в либерализме, в каком-то смысле не менее фантастичен, чем в техногенном обществе Маркса или биологическом братстве. Основным допущением здесь является то, что экономику можно отделить от всей остальной жизни. Забота о слабых, об общине, об универсальных (то есть ничьих) ценностях, о признании полагается никак не связанной с экономикой, но в реальной жизни человеческих сообществ так не бывает более или менее никогда. Экономика как наука блестяще отвечает на вопрос о том, как плохой (алчный, лживый, ленивый, склонный к насилию, эгоистичный) человек может быть свободным и приносить при этом пользу обществу,— наличие законов и свободной конкуренции позволяет это сделать. Однако для того, чтобы это все работало хорошо, нужен человек, не отягощенный связями со своим социумом, семьей, идеалами, традицией, поскольку все они искажают механизмы конкуренции. Коммунизм создает человека как часть цепочки производственной деятельности, фашизм создает сверхчеловека из наличного биологического материала, либерализм создает своего модернизированного человека — Homo economicus, мотивации которого сводятся к успеху в рыночном соревновании.

Валлерстайн задается вопросом, что перед нами — три идеологии или одна. На него можно отвечать по-разному, но утопия скорее одна. Это утопия общества свободы, равенства и братства, к которому мы неминуемо придем в результате прогресса, управляемого научным путем. Не только логический разбор, но и реальный исторический опыт движения по этому пути скорее приводит к убеждению, что это какая-то утопическая ахинея и нужно двигаться иначе. Но, к сожалению, этот путь вобрал в себя главные мечты человечества и превратил все альтернативные в маргиналии.


Подписывайтесь на канал Weekend в Telegram

Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...
Загрузка новости...