«Это уже не один Плюмбум, а наставший, свершившийся плюмбизм»
Александр Миндадзе о стабильности катастрофы
Фильмы Александра Миндадзе и Вадима Абдрашитова — «Охота на лис», «Плюмбум, или Опасная игра», «Парад планет» — исследовали общество, живущее на системе внутренних правил, в большой степени непроговоренных. Но всегда было понятно, что речь идет не только о советском обществе и его специфическом устройстве. После развала СССР «моральное беспокойство» их кинематографа никуда не исчезло: оно не было связано конкретным временем, ему есть место в любом. О неизбывности зла, невозможности сбежать от жизни и человеческом безвременье с Александром Миндадзе поговорил Константин Шавловский.
Александр Миндадзе
Фото: Дмитрий Духанин, Коммерсантъ
Ваши фильмы рассказывали о советском безвременье, о распаде СССР, о новых русских, о чеченском синдроме — то есть были всегда злободневны. При этом, пересматривая их сейчас, видишь, что все они говорят об одном и том же — о пространстве и о стабильности зла, принимающего разные формы, но неизменного в своей сути.
Мне кажется, человек рождается с ощущением, что зло неизбывно и постоянно присутствует. Добро нужно постараться найти, а зло — оно просто есть. Если говорить о моих фильмах, то в них такое понимание — даже не драматургическая конструкция, а базовый, самый основной скелет. Как ощущение жизни, как ты сам. А отталкивался я всегда от какой-то сиюминутности, от новостного сюжета, от какой-нибудь житейской истории, которая опрокидывала бы зрителя в это вечное, неизменное, то, что доходило бы до основы человеческого существования в мире.
Я так устроен, что всегда ищу какой-то оборотный сюжет, обращенный из реальности, которая сейчас,— в реальность, которая всегда. Всегда ищу какую-то новеллу, притчу, которая скрывается за внешней драматургией и показывает, как и где ежесекундно происходящее в нашей жизни соединяется с вечным. Поэтому в любой и нашей с Вадимом картине, и в моих дальнейших, везде заложен вот этот меня интересующий внутренний, почти библейский поворот.
Если смотреть ваши фильмы от первого к последнему кажется, что в мире будто последовательно умаляется и исчезает добро. Чем дальше от ранних фильмов к поздним, тем сложнее найти добро как таковое.
Это правда, тем сложнее. Но добро — это же не положительный герой, олицетворяющий добро, как в сегодняшних драматургических упражнениях. Добро — это и есть ты и твой взгляд. Не надо это добро специально провозглашать, потому что это будут лозунги, будет фальшь. Лозунгами про добро как раз это самое зло, как правило, и говорит.
Герой «Плюмбума» искренне верит в лозунги, в которые не верит никто вокруг, он как бы такой трикстер наоборот. Он единственный, кто не нарушает закон в мире, где все его нарушают.
Да, «Плюмбум» на этом весь и построен, на этой двусмысленности героя. Такой вредный мальчик, который всюду взыскует прямой правды, не обращая внимания на людей, на человеческие обстоятельства,— гомункул своего рода. Он на этом законе едет как на танке. Но важно, что он порожден этой же самой системой, с которой он таким вот образом воюет. Он — побег, выросший на почве этой реальности. Цветы зла могут завораживать нас, иной раз как-то по-особенному красиво переливаясь, но они вырастают на отравленной почве.
Тогда этот мальчик казался весьма причудливым. А сегодня этот искусственный мальчик, мальчик из пробирки, уже имеет свое полнокровное представительство в нашей реальности, где этих плюмбумов — миллионы.
Можно было бы сделать ремейк «Плюмбума» на сегодняшнем материале?
О, это вопрос очень сложный. Мне кажется, эту станцию мы уже проехали. Не сработал бы сегодня этот трюк, он уже был бы маломощным, недостаточным. Этот мальчик, который когда-то что-то такое предвещал, остался далеко позади. Из белой вороны стал просто вороной — среди многих других таких же. То есть герой перестал быть тенденцией и стал просто реальностью. А вопрос тенденции — он сегодня висит в воздухе. Неясно, какой герой может воплощать некий новый подход к плюмбизму. Потому что это уже не один Плюмбум, а наставший, свершившийся плюмбизм.
Кажется, что сегодняшняя пропаганда повторяет очень похожий набор лозунгов, а общество точно так же живет по своим внутренним правилам с оглядкой на внешние.
По-моему, это внешнее сходство, на самом деле речь идет о чем-то большем, к сожалению. Реальность, в которой мы выпускали «Плюмбума» или «Парад планет»,— она была установившейся, и то зло было состоявшимся, растущим бог знает из каких времен. А сегодня оно еще не состоявшееся, а движущееся. Конечно, это игра добра и зла, которые, так сказать, и раньше менялись местами, но сейчас для меня лично нет окончательного понимания того, чем эта игра зла и добра может обернуться.
Ваши фильмы 1990-х странно тогда воспринимались, особенно «Армавир»: в стране произошли перемены, которые как будто бы вы же и предсказывали, но «моральное беспокойство» никуда не делось. Значит, оно было связано не со временем, а с безвременьем?
Конечно, это так, ты абсолютно прав. В основе моих фильмов всегда лежит то, что эпоха собой маскирует,— то есть безвременье. Человеческое безвременье.
Или, как в случае с «Парадом планет», даже посмертие, потому что там же герои были «убиты» на военных сборах.
В «Параде планет» они пользуются своей «смертью», чтобы сбежать от своей жизни таким вот причудливым образом. Придумав себе какую-то другую жизнь. Притом что там есть люди по тем временам преуспевающие — и мясник, который продает мясо налево, и депутат райсовета. Но они сбрасывают с себя эти самые рюкзаки реальности и убегают в другую жизнь. Это фильм не столько о неизменности мира, сколько о попытке побега из этого неизменного мира. Так же, как и «Армавир»,— о рождении заново после катастрофы.
Но оно же получается рождением в тот же самый мир — и никакого выхода нет? Потому что самый сильный образ в «Армавире» — это колесо обозрения, на котором люди играют в города. Это такой образ стабильности, повторяемости катастрофы. Получается, что империя оказывается невероятно устойчива в своей этой гибельности.
Именно так. Но я так для себя это не формулировал, когда писал «Армавир» или «Парад планет». Не думал о постоянстве катастрофы. Но, конечно, я об этом и делал — о некоем крутящемся, вечном колесе. И о том, что эта катастрофа захватывает все больше и больше людей — группу, как в «Параде планет», страну, как в «Армавире», или рабочих, как в «Магнитных бурях».
Да, в 1980-е ваши герои, попавшие под радиацию системы, еще одиночки, а потом эта облученность становится массовой. Что произошло?
Произошел более трезвый и глубокий взгляд на реальность жизни. Можно, конечно, сказать о том, что так рвется социальная ткань жизни. Но на самом деле это про то, как меняется восприятие. Когда ты вдруг начинаешь понимать не только героя, который вклинивается в реальность как нож в масло, но и ощущать сами токи этой реальности, чувствовать ее более объемно.
Вот герой «Охоты на лис», рабочий человек, ударник коммунистического труда. Но он все время ищет какие-то сигналы. Ищет и не находит. Это каждый раз по-разному, но всюду, в любой картине можно найти нечто подобное. И это все масштабируется, масштабируется — и доходит и до «Магнитных бурь». Там как: два человека что-то делят, и весь мир охватывает пожар, все дерутся —- одни за одного, другие за другого. А герой, который был сначала совершенно положителен, оказывается захвачен этой заварухой вокруг, он начинает участвовать в этих сражениях, в этих драках стенка на стенку. И настолько этим поглощен и упоен, что даже не замечает, как жена уезжает от него. А потом вдруг наверху большие люди договариваются — и как и не было ничего. Только у него башка пробита и какая-то новая жена вдруг, а кольцо — еще с той жизни обручальное. И он не один такой, вокруг него все поддались этой буре, все потеряли нормальность.
А почему из фильма в фильм вашим героям этой нормальности становится недостаточно?
Наверное, потому что это не совсем настоящая нормальность. Это псевдореальность, объявленная стабильность, а люди как раз настоящие.
С моменты выхода фильма «Паркет» прошло уже три года — над чем вы сейчас работаете, есть ли у вас новый сценарий?
Есть замыслы, которые надо довести до конца. Но очень сложно что-то писать сегодня — не потому, что существуют какие-то «можно» и «нельзя», а просто новое зло еще не приняло какой-то четкой новой формы. Мы говорим, что зло неизменно,— но не в каждый момент времени можно найти точное экранное воплощение для этого зла.
Раньше мне с сюжетикой было достаточно просто, я находил подтекст в очень многом. А сейчас есть ощущение, что существование подтекста в привычном смысле слова тоже весьма дискуссионно. Что есть подтекст в этой реальности? Кажется, что она такова, что существование подтекста, может быть, и вовсе исключает. Как будто от реальности откололся целый материк сюжетов, и вся эта традиция мощнейшая, принесшая огромные результаты в свое время,— вот у меня такое ощущение, что она немножко отплывает. А что дальше — непонятно.
То есть ваш прежний язык сегодня уже не работает?
Вопрос очень сложный, потому что легче всего сказать «не работает» — и таким образом амнистировать самого себя. Оправдать за то, что ты ничего не снимаешь. Но на самом деле я думаю, что в реальности, где люди говорят одно, делают другое, а думают третье, он не может не работать. Дело не в иносказании, потому что иносказание — это по большому счету и есть язык искусства, а в самой действительности, которая требует иного подхода. И которую трудно с помощью тех инструментов, которые мне подвластны, сейчас ухватить.
Вы говорите о том, что поменялись культурные коды?
Поменялся способ отражения действительности. Сама действительность не поменялась, но она усугубилась. И те сюжетные гуманистические подходы, поиски добра в зле или зла в добре, из которых сложился тот метод, в котором работал я и много-много других людей,— все это как будто немножко устаревший инструмент работы с реальностью. Я говорю об этом.
Подписывайтесь на канал Weekend в Telegram