Без смены вех
Анна Толстова о выставке Моисея Наппельбаума в Еврейском музее
На приглашении — Ахматова, та, которая камея, с профилем и бусами (четками?), одна из четырех канонических, и все четыре канонические — его, Моисея Наппельбаума, работы. Выставку Наппельбаума делает Еврейский музей и центр толерантности, мультимедийный по форме и пластмассовый по содержанию, так что чудес ждать не приходится: привозные выставки там скверны по экспозиции, собственные — как сочинение старательной школьницы-хорошистки. Барышня-куратор изъясняется шаблонами: "Экспозиция не просто раскрывает эволюцию творчества выдающегося фотографа, но представляет собой целую энциклопедию в лицах дореволюционной России и Советского Союза первой половины ХХ века... Наппельбауму удалось разработать собственную творческую манеру и создать безошибочно узнаваемый стиль... Как настоящий художник, Наппельбаум всегда стремился не просто запечатлеть внешний облик человека, но передать его внутреннюю красоту и индивидуальность". И тому подобные общие места.
Коли чуда не случится, нас ждет банальный рассказ о бедном еврейском мальчике из Минска, четырнадцати лет от роду поступившем ретушером в фотоателье, в рассуждении чего бы покушать объездившем с фотоаппаратом всю Российскую империю от Варшавы до Евпатории, искавшем счастья в Америке — Нью-Йорк, Филадельфия, Питсбург, не нашедшем, вернувшемся на родину, возомнившем себя художником, с трудом перебравшемся в столицу, где ему вдруг улыбнулась удача: не было в первой половине XX века, в царской России и сталинском СССР, более успешного мастера портретной фотографии, чем Моисей Наппельбаум (1869-1958). Все это на фоне "энциклопедии" в две сотни фотопортретов "безошибочно узнаваемого стиля" и тысячи тонн "внутренней красоты и индивидуальности". Словом, если снимки Наппельбаума удастся отделить от снимков его фотографически одаренных дочерей Иды и Фредерики, чьи работы постоянно приписываются их отцу, "Рембрандту в фото", и то будет большой прогресс. Вообще же, чтобы сделать серьезную наппельбаумовскую ретроспективу, надо провести в архивах несколько лет.
"Правительственный фотограф" Моисей Наппельбаум знаменит отнюдь не только "энциклопедией" мастеров культуры. Ленин, Дзержинский, Луначарский, Воровский, наркомы и члены политбюро — авторство картинок из советского учебника истории сыграло с ним сегодня плохую шутку. Он так замечательно — во всей внутренней и внешней красоте, индивидуальности и одухотворенности — снимал деятелей ВЧК-ОГПУ, что молва и его самого охотно записала в сотрудники ведомства. Так, давно гуляет по миру антисемитская сказка о причастности фотографа к убийству Есенина, основанная на том только факте, что его отрядили сфотографировать мертвого поэта в номере "Англетера". Почему отрядили Наппельбаума? Возможно, вспомнили, что он и Блока в гробу снимал — и это документ невероятной силы, памятник смене вех и эпох, куда более убедительный, чем Эйзенштейнов "Октябрь".
Удивительно, что в его "безошибочно узнаваемом стиле", окончательно найденном уже в 1910-е, когда фотоателье Лежонова на Невском, 72 — на шестом этаже, фактически в мансарде дома, с огромным залом под стеклянным потолком,— было выкуплено у вдовы и сделалось легендарной квартирой-студией Наппельбаума, никакие смены эпох не обозначились. Ему, имевшему амбиции художника, довольно быстро удалось перевести сугубо коммерческое дело портретной съемки в плоскость "чистого искусства". Студия без всякой бутафории и рисованных задников, одни лишь мощный софит — единый источник света, как в живописи, непременные руки в кадре, психологический контакт с моделью, вхождение в образ — его не принято назвать пикториалистом, поскольку слово это в советские годы сделалось ругательным, но он добивался совершенно картинных эффектов. Фотографический язык "Рембрандта в фото" весь родом из XIX века, из толстовско-достоевской психологии, из передвижнического портрета, из Крамского и Репина, тоже на свой лад Рембрандтов. Несомненно, архаизирующий, в сущности, язык Наппельбаума, чуть оживленный и осовремененный символизмом, декадентством и эстетством Серебряного века, был во сто крат милее консервативному художественному вкусу большевистского руководства, нежели авангардистские эксперименты Родченко с Лисицким. Когда в военно-коммунистическом 1918-м по распоряжению Луначарского весь Аничков дворец отдавался под большую персональную выставку Наппельбаума по случаю пятидесятилетия, это совершенно не противоречило плану монументальной пропаганды — и даже как будто бы с ним согласовывалось. Не Рембрандт, но Репин в советском фото — у Наппельбаума такие же заслуги в сложении канонов социалистического реализма в фотопортрете.
Пожалуй, в этом отсутствии стилистической смены вех и есть разгадка самого интересного и таинственного периода в творчестве Моисея Наппельбаума, а именно — 1920-х. С начала 1920-х он работал в Москве: в 1919-м ему с подачи Свердлова поручили организовать портретную студию ВЦИКа — она помещалась в "Метрополе"; известно, что он открыл ателье на Петровке, но в то же время сохранял и мастерскую в Ленинграде — ту самую, на Невском, переименованном в проспект 25 Октября. Как и когда именно происходил его переезд в Москву, из осторожной — "между струйками",— с его слов записанной автобиографии "От ремесла к искусству" — не понять. Не то пытался усидеть на двух стульях, не то перебирался постепенно, как ранее частями перевозил свое большое семейство из Минска в Петербург, не то наездами возвращался в бывшую столицу, где мастерской на бывшем Невском заправляла дочь Ида. Но важно, что душой, сердцем и объективом он был или бывал в своей теперь уже ленинградской студии, поскольку студия его в эти годы превратилась в, что называется, место силы.
У Наппельбаума было пятеро детей: единственный сын стал архитектором, а дочери пошли по литературной части, кто в поэзию, кто в критику. Сегодня нам лучше всех — не столько как поэтесса, сколько как мемуаристка,— известна Ида Наппельбаум. Ида и Фрида (Фредерика), ученицы Николая Гумилева по поэтической студии при Доме искусств ("Сумасшедшем корабле" в терминологии Ольги Форш), привели на Невский, 72, весь литературный Петроград-Ленинград, бывших акмеистов, действующих "серапионов", будущих обэриутов. И Наппельбаум их всех — буквально всех — снял. Пусть отчасти дело было не только в надстройке со стеклянным потолком, но и в материальном базисе: даже в пору военного коммунизма Наппельбаумы — с такими-то заказами, Ленин в Смольном,— не голодали, так что гумилевская "Звучащая раковина" благоразумно перебралась из "сумасшедшего корабля" в Ноев ковчег со всеми удобствами, где вдобавок поили чаем с хлебом. На их литературные "понедельники" собиралась та, уже формально советская литература, которая каждой буквой своих козлиных песен и запретных дневников будет демонстрировать нерасторжимую, неразрывную даже ввиду дела Таганцева и расстрела Гумилева, прекращающуюся разве что только приговором "десять лет без права переписки" связь с дореволюционной интеллигентской культурой. И вот тут-то ретроградский, консервативный язык Наппельбаума оказался кстати: трудно, согласитесь, вообразить Михаила Кузмина, запечатленного в родченковском ракурсе.
Судя по воспоминаниям Николая Чуковского, Наппельбаум ничего не смыслил в изящной словесности: "Любовь к людям искусства и литературы была в нем удивительной чертой, потому что, в сущности, он был человек малообразованный, книг почти не читавший и не только ничего не понимавший в произведениях тех, кого так любил, но и не пытавшийся понять... В узком кругу папа Наппельбаум иногда отваживался высказать и свое мнение о прочитанных стихах. Едва он открывал рот, как у дочерей его становились напряженные лица: они смертельно боялись, как бы он чего не сморозил и не осрамил их перед лицом знатоков. Обычно они перебивали его раньше, чем он успевал закончить первую фразу. И он, благоговевший перед своими дочками, послушно замолкал". Вероятно, поэзия висела в доме, как пыль в воздухе, — в эти годы наппельбаумовские портреты становятся этакими поэтическими штампами, где к образу намертво прирастает строка — своя, чужая или даже еще не написанная: Ахматова — в-пол-оборота-о-печаль, Глебова-Судейкина — петербургская-кукла-актерка (снято в 1921-м, а как будто бы он уже прочел "Поэму без героя"). И все же лучшие работы Наппельбаума — из, на первый взгляд, наиболее простых: мальчик Вагинов, девочка Берггольц. Удивительное совпадение архаических форм, новаторских, если не провидческих смыслов и духа пока еще неуловимой ленинградской оппозиционности, невероятный какой-то ретроавангард. Прямо по Шкловскому — ход коня, от дяди к племяннику.
"Моисей Наппельбаум. Ателье". В рамках 10-й фотобиеннале. Еврейский музей и центр толерантности, с 9 апреля по 25 мая