Страх и ненависть в Петрограде
Григорий Ревзин о том, как Россия оказалась населенной врагами
18 августа (по новому стилю — 31 августа) 1914 года, через месяц после вступления России в Первую мировую войну, решением императора Санкт-Петербург был переименован в Петроград. К столетию этого не потерявшего актуальности события Андрей Борзенко составил хронику распространения германофобии в первые месяцы войны, а Григорий Ревзин объяснил, к чему приводит вышедший из-под контроля патриотизм
Математик Анатолий Фоменко придумал "Новую хронологию" — серию утверждений о том, что история Древнего мира выдумана в Средние века и позднее на основе тех событий, которые случались с современниками историков. Это не лишенное занимательности чтение с легким привкусом пошлой узости кругозора, полагающего наиболее вероятным, что никакого Юлия Цезаря не было, а всю его историю придумал Иван Иванович на основании своего опыта службы в домоуправлении. Пожалуй, только этот привкус заставляет воздержаться от соблазна заявить, что по крайней мере начало Первой мировой войны придумали буквально только что на основе событий, происходящих в Новороссии. Конечно, русские на Украине — не сербы, эрцгерцог — не самолет, и хотя "Москва" — финно-угорское слово, не русское по происхождению, иностранное, переименовывать ее пока не собираются, но все же рифм между событиями августа 1914 и августа 2014 чудовищно много.
Когда читаешь сегодня публицистику и репортажи 1914-1915 годов, трудно отделаться от ощущения навязанного абсурда. Вот толпа чуть не растерзала няню за то, что та говорила с дитем по-немецки. Фастфуда еще не придумали — боролись с венскими кафе и немецкими пивными, сначала власть разными устрожениями, потом толпа — погромами. Кстати, как вы думаете, мы доживем до погрома McDonalds на Тверской? Засилья BMW и Mercedes тогда не наблюдалось, но правительство и депутаты бодро сражались с фирмой Zinger, которая пыталась закабалить русский народ посредством швейной машинки. Даже если считать, что у России были обязательства в отношении родственных в религиозном, языковом и в меньшей степени генетическом смысле народов, населяющих восточные территории Австро-Венгрии, что развитие вооружений и армии в Германии угрожало нашим интересам в будущем, а обязательства по отношению к Англии и Франции требовали от нас соблюдения союзнического долга, все равно: какое отношение все это имеет к ненависти к немецким боннам и венскому кофе?
На самом деле, тогда все это было сравнительно свежим и новым. До того были войны королевских и императорских армий. Там свой кодекс — честь, долг, слава, князь Андрей и небо над Аустерлицем. А это была первая массовая война с другими принципами — принуждение, ненависть, озверение, газ — первое оружие массового поражения. Война пехотных армий, требуется общенародное воодушевление, чтобы получить восторженное пушечное мясо.
У этого воодушевления есть одно приятное следствие с пренеприятнейшими последствиями. Сначала случается всенародная любовь к государю. Вся взаимная неприязнь, которая накопилась между государством и обществом, испаряется и обращается на внешнего врага. Все — убийство Столыпина, Ленский расстрел рабочих, позор Русско-японской войны, трижды распущенная Государственная дума — все это вдруг оборачивается в ненависть к проклятым немцам. Это не может не радовать.
Но государство — это законное насилие. Когда государство объявляет своей идеологией ненависть к народам, то оно объявляет как бы законным любое насилие в отношении этих людей. Вот идет толпа, воодушевленная любовью к России и государю-императору, идет громить и жечь немецкое посольство — как их останавливать? Они же за государство. А вот петербургское общество яхтсменов постановляет конфисковать яхты у тех своих членов, которые являются немецкими или австрийскими подданными. Ну то есть чистый грабеж. Запретить? Как-то непатриотично. А вот немецкий предприниматель подает иск по поводу невозвращенных долгов к русскому заемщику. А суд отказывается рассматривать этот иск как антипатриотический. Это как?
Массовая война предполагает, что любой гражданин воюющего государства и даже любой человек титульной нации воюющего государства — это враг. Вот удивительное дело: война 1812 года. В России полно французов, бежавших от революции, полно поляков, а часть поляков воюет на стороне Наполеона — и ни одного шпиона. Нет, и у России, и у Франции есть разведка, она даже неплохо поставлена, один будущий палач декабристов Александр Чернышев чего стоит. Но это люди с серьезной подготовкой, военным и дипломатическим опытом, связями, это другой счет. А вот такого явления, чтобы шпионы чудились везде, чтобы любая французская гувернантка в Петербурге рассматривалась как возможная или настоящая уже шпионка — этого не было. Не то в 1914 году. Там любой немецкий булочник, потомок немецкой семьи, переехавшей в Россию при Екатерине, оказывался потенциальным осведомителем немецкого генштаба. А вот эта немецкая няня с ребенком? Гуляет? А может, она систему обороны города изучает, а ребенок — переодетый лилипут? Может и нет, но мало ли?
Газеты прямо пишут, что немцы в России — это пленные, пребывающие на свободе. И при этом насилие в отношении них не то чтобы разрешено, но и не то чтобы запрещено. Гуляй, ребята, сегодня пойдем немцев бить. И шли. И били. Первая мировая война — это первый случай массовой шпиономании, когда оказывается, что все вокруг населено шпионами.
Пятая колонна — это следствие массовой войны. В нее последовательно втягиваются все чужие. Сначала немцы, потом просто инородцы, потом все образованные — это такая воронка, которая постоянно стремится к расширению. (Кстати, у этого случилось и одно последствие, до которого тогда не додумались, а теперь очень развили. Это такой материализовавшийся фантом — если поверить, что вокруг нас все заселено шпионами, то почему бы не заселить шпионами все у них? Куда как интересно запустить такую штуку у противника, раз мы думаем, что она есть у нас — пусть всасывает всех. И запускают. И всасывает.)
Государство оказывается в странной ситуации. С одной стороны, оно как раз и развело эту массовую народную ненависть, с другой, оно должно ее прекращать, иначе массовые конфискации, погромы, грабежи будут только множиться. Оно делает и то, и другое — иногда прекращает, иногда поощряет — в зависимости от ситуации на фронтах, внутренней политики, конкретных ситуаций. Из-за того что недостаточно прекращает, оно постепенно теряет поддержку всех элит — ведь отменяется система права, а это отталкивает от государства финансовую и культурную элиты плюс питает оппозиционный политический класс, стоящий за модернизированное государство. Из-за того что иногда все же пытается бороться с особенно абсурдными проявлениями зверства, теряет поддержку как раз воодушевленного пушечного мяса: "Как, оказывается, власть защищает немцев? Да она за немцев, да императорская семья и есть первые немцы!" Тут вовсе не важна ситуация на фронте — все эти коллизии происходили в России и на фоне выдающихся побед и позорных поражений на полях войны, они имеют собственную логику развития. В результате из общенародной поддержки образуется полнейшая изоляция — и это происходит быстро, и в результате наступает 1917 год.
Есть две принципиально противоположные концепции катастрофы 1917 года. Одна видит причину катастрофы в большевиках, этом гнусном вирусе, подсаженном немцами в здоровый, боголюбивый и преданный государю организм русского народа. В принципе современная российская власть разделяет эту точку зрения, считая главной причиной катастрофы то, что этот вирус не сумели отловить и обезвредить, и надо бы тут работать тщательнее. Другая (ее в последнее время блестяще обосновал Александр Янов) заключается в том, что катастрофа произошла из патриотической болезни, до такой степени ослабившей Россию и уничтожившей государственную систему, что она превратилась в колосса на глиняных ногах.