Мы все ему обязаны
Вениамин Смехов вспоминает о своем учителе Юрии Любимове
Ушел из жизни Юрий Любимов. Актер и режиссер Вениамин Смехов вспоминает о своем учителе
Ударила беда. Было понятно в последние годы, что закрывается, прерывается целое явление, история, но все же — не до конца; пока он был жив — держалось. А теперь закрылась совсем — целая страница великой культуры. Это было гамлетовское в судьбе страны и самого Любимова — то, что произносилось Высоцким со сцены: "Распалась связь времен — ужели я связать ее рожден?.." И это, наверное, главное, что Любимов хотел сделать — или не хотел, но так его вели и характер, и талант, и его ангел. Теперь очевидно, что он не наугад искал новых путей, а всеми силами сближал сегодняшний мир культуры с той эпохой, которую он застал и навсегда полюбил. Это русский авангард, модерн, Серебряный век, а также посланцы этой великой эпохи в нашей биографии: Шостакович, Капица, Эрдман, Вольпин... Любимов с первых дней Таганки страстно прививал нам, актерам, любовь и вкус к лучшим временам в отечественной культуре. Оказывается, это и был смысл всей его жизни. Связывать связь времен. До самого последнего спектакля, "Князя Игоря" в Большом театре, и мольеровской "Школы жен" в "Новой опере", и, конечно, "Бесов" в его родном театре Вахтангова,— это была та самая прямая дорога сближений времен. Дорога неразлучных сближений Юрия Петровича с кумирами молодости. Это, конечно, театр Мейерхольда, это открытия Вахтангова, это брехтовские уроки, музыка Шостаковича, Прокофьева, Скрябина. А также Маяковский, Есенин, Мандельштам, Пастернак.
Мне досталось — это грустное хвастовство — досталось после ухода Любимова небывалое количество звонков с просьбой что-то вспомнить о нем, говорить о нем. Десятки звонков и 5, и 6, и 7 октября. Приезжайте, пожалуйста, на студию, или мы к вам приедем, или по телефону. Меня коробил деловой тон этих просьб: неизменно поспешный и бодряческий стиль. И я раз за разом сдержанно намекал этим людям: прошу прощения, вы, наверное, хороший человек, но у вас бизнес, а у нас — семейное горе. Это был вроде бы тест на человечность: из десятков звонивших по-человечески отреагировали на эту фразу только двое: простите нас, пожалуйста.
Эта неточность человеческой реакции, эта глухота отражает общий сегодняшний климат взаимоотношений — левых, правых, патриотов, либералов... Эта поспешность — своего рода новый пролеткульт. Когда все сложное спрямляется, уплощается, объемное делается плоским, линейным, и так далее. То, с чем Любимов как раз всю жизнь боролся.
Мы измеряем великанов в культуре нашей меркой. И когда они уходят, они освобождают нас от зависимости общего с ними существования. От своего соседства на Земле. Когда вдруг небо очищается, и становятся видны августовские звезды. Этими тремя звездами, я думаю, ограничится воспоминание человечества о моей родной Таганке: Юрий Любимов, Давид Боровский, Владимир Высоцкий.
Любимов развернул не только культуру, но и жизнь страны. За неделю до его ухода и ко дню его 97-летия один из главных театральных мастеров России Анатолий Васильев написал: "Богачи и люмпены, либералы и консерваторы, кто в зале или у парадного подъезда, все кто против или за, поздравьте этого человека с днем рождения! Ваша жизнь была бы невозможна без его художественных и гражданских усилий. Поблагодарим его за долгую жизнь, за порыв, который он передал нам!.."
Эти надрывно-мудрые слова весьма актуальны сегодня — на фоне право-левых толковищ, на фоне распадов семей и дружб — по причине очередного абсурда, в том числе и кошмаров кровопролития.
Понимаем ли мы, оглушенные собственной борьбой за справедливость, что свободы слова никогда не было в стране — до эпохи Любимова. Мы, "осмысленные граждане" страны, очень не любим вранья, пакостей и советского казенного стиля в лексике, при полном забвении человеческого в России. Собственно, забвение человека — это и была советская культура. Когда мы сегодня гневаемся и грубим друг другу и властям предержащим, не боясь, что нас подслушивают, и, выйдя на улицу, продолжаем в том же духе, не опасаясь, что завтра окажемся в кутузке, этой свободой мы обязаны таким, как Любимов.
Когда умер Анатолий Приставкин, на вечере его памяти у меня вырвалось: "Мы живем в промежутке между двумя безнадежностями". В самом этом слове есть кошмар. Сам по себе промежуток не так уж жуток, а вот что там дальше будет, это нам неведомо, этот сценарий пишется гораздо выше нас. Все это теперь касается и театра на Таганке.
Абсолютное большинство российского человечества или экс-советского человечества было естественным образом безразлично к тому, что такое Таганка. Любимова не стало — и теперь это имеет отношение ко всем. Это театральный эффект нашей жизни; когда фонарь, освещающий Гамлета, поворачивается вдруг в зрительный зал и слепит всех. До смерти Любимова и Таганка была маленьким уголком на Земле, где проживали "осмысленные граждане" (это выражение Дмитрия Пригова, которое покрывает многие смыслы). Осмысленное человечество нашего отечества держало Таганку в памяти — на своем месте. Но остались и другие памятные места, например, палаческое "управление культурой" на Неглинке. Да, палаческий угол Москвы 1960-1970-х, где Любимова распинали. Донимали, дубасили, казнили за почти каждый спектакль.
Нужно уважить самого отца нашего таганского семейства, который неустанно повторял: "У меня не политический театр! У меня поэтический театр". Просто время было политическое. Это во-первых, а во-вторых, Любимов в своем безудержном движении вперед — к Серебряному веку, вперед — к авангарду, к Шостаковичу, Эйзенштейну и Мейерхольду — интересовался в первую очередь формой. Формой с большой буквы. Неуважение к форме, по Любимову, означает бесформенное искусство. Театр с небрежным отношением к стилю и образу — это означает без-образный, то есть безобразный театр. Актер должен быть синтетическим мастером. Жанр надо искать — каждый раз другой. Это тоже — любимовское.
"В театре удивить ничем никого нельзя. Все уже было. Удивить можно только мастерством". Помню как ему и нам в радость было сочетание музыки Эдисона Денисова, его разящей атональности, и импровизаций пластических, шутовских, символических в работе над "Послушайте! Маяковский!" Эти четыре крика четырех частей по "Облаку в штанах"! И этот совершенно очевидный модерн на сцене, рассказанный сегодняшними голосами, и "сложность, разыгранная очень просто". Кубики — и все. Любимов — он ведь тоже футурист. Нас пятеро, "Маяковских", и мы стоим на пирамидке Маяк/Овский, а на другом краю сцены стоит Высоцкий в пушкинском одеянии, на кубиках-буквах Пуш/Кин. Мы общаемся, разыграв пьесу из стихотворения "Юбилейное": "Александр Сергеевич, разрешите представиться...", Высоцкий поворачивается и "узнает": "Маяковский?!."
Абсолютно антисуетный человек и гениальный сценограф Давид Боровский сказал как-то: "Любимов — гений коллективного труда". Это было наше студийное золотое время — совместного поддержания того костра, который разжигал и сотворил Любимов. А еще Боровского подкупило отсутствие рутины и закулисных дрязг. Мы жили только сценой и на сцене. Ту Таганку можно сравнить с доменной печью, которая никогда не остывала.
При Любимове театр впервые заговорил с человеком. С людьми. С первого спектакля, с "Доброго человека из Сезуана". Из черно-белого брехтовского источника ("хорошие бедные против плохих богачей") Любимов вдруг создал яркую и яростную притчу в духе вахтанговского фантастического реализма. Театр как праздник игры. На все упреки, что он шагает не в ногу, отвечал простодушно: "Единодушие бывает только на кладбище". Ежедневно на репетициях звучал его призыв: знать и помнить, что происходит за окном, в родном отечестве — несчастном и прекрасном. Сострадать реальному обделенному, бедствующему человеку страны.
Именно за это Любимова изводили и распинали. А тут вдруг в 1977 году решили подкупить упрямца пряником: наградили к 60-летию орденом Трудового Красного Знамени и большими гастролями по Франции. Но Любимов оказался неподкупен. Он был равнодушен к знакам советского отличия и подчеркнуто скептичен к властям и их проделкам.
"Жизнь — это усилие во времени",— говорит Мамардашвили, цитируя Пруста. Так вот, Любимов был награжден высшим орденом, безостановочным усилием во времени. Он был, может быть, мировым рекордсменом усилий во времени.
Уже много лет спустя я узнал от его близких, что Юрий Петрович был баловнем в семье. Родители могли в чем-то отказать себе, но не Юре. Юра был особенный. Он был лучше всех. И брат, и сестра привыкли его баловать, так продолжалось и без родителей.
Это тоже была часть его характера. Тема этой "клинической неблагодарности" Любимова ко всем, кто его одолжил своей любовью,— это то, что сопутствовало формуле Пруста — усилию во времени. Остановиться, чтобы пропеть: "Ох, как я тебе благодарен",— это было бы все равно, что ударить по тормозам на полном ходу, правда ведь?..
...Едем в одном купе на гастроли в Финляндию, в 1989-м (год его возвращения из изгнания). Поезд "Лев Толстой", Ленинград — Хельсинки. Я наверху, на полочке, Ю.П. — внизу. Располагаемся ко сну. Я замечаю нечаянно, что у него... нет подушки. "Юрий Петрович, у вас нет подушки?" — "Да ладно... Я с финской войны еще привык — кулак под голову и сплю". Я — к проводнику. Принесли ему подушку, извинились. Вот такой он был в быту: нет удобства — ну и не надо. Он скорее оправдает это и с удовольствием сочинит новые подробности "Войны и мира".
— Вам лучше всего удаются воспоминания того, чего на самом деле не было,— говорю как-то ему.
— А ведь это и есть самое важное для художника, Веня,— отвечает.— Воображение.
При всей жестокости века он умудрился удержать свой театр, свой детсад студийности в коллективной продленке. Этот момент ребячества сохранялся до последнего. Главный постулат соцреализма — как можно скорее взрослеть и становиться под знамена лозунгов. Юрий Петрович Любимов в искусстве был принципиальным исключением из правил...
...И в мировой культуре Любимов, я думаю, будет рассматриваться именно в категории собственной исключительности.