Манифест пессимизма
"Война и мир" Владимира Юровского и Госоркестра
Концерт классика
В Московской филармонии прошел цикл просветительских концертов дирижера Владимира Юровского с Госоркестром, от которого публика всегда ждет открытий. Но в этом году размах и качество программ, связанных одной военной темой и хронологическими рамками музыки 1930-1940 годов, превзошли все самые смелые ожидания. Рассказывает ЮЛИЯ БЕДЕРОВА
Событие могло быть праздничным и парадным, но Юровский превратил концертную серию "Война и мир", посвященную 70-летию окончания войны, в трагический антивоенный цикл, беспрецедентный по масштабам, значению, эксклюзивности репертуара и силе воздействия на публику.
В просветительском цикле Юровский традиционно не только составляет программу, но комментирует со сцены, объясняет историю, технику и смысл сочинений. В первый вечер еще могло показаться, что рассказчик где-то чуть упрощает, укрупняет или, затрагивая сложную тему, скользит по поверхности. Так, Рихард Штраус сразу как-то многим в зале не полюбился: мельком было упомянуто о его связях с нацистами и тоске по гибнущей в результате войны немецкой культуре (его "Метаморфозы" в эмоционально взвинченном балансе только укрепили часть публики в ее смущении). А Прокофьев с его, по мысли Юровского, искренним желанием выполнить военный социальный заказ рисковал не вызвать сочувствия в зале. Но тут музыка "Баллады о мальчике, оставшемся неизвестным" на стихи Антокольского с ее великанским голосом и непроглаженным стилем в тщательном исполнении оказалась сильнее.
В начале цикла в интонациях и словах Юровского послышалось нечто такое, чего раньше, кажется, не звучало: как будто подчеркнутое, отчетливое "вы", отделяющее говорящего от публики. "Вам, наверное, Прокофьев будет наиболее понятен в сегодняшней программе, потому что это русская музыка" — только один пример. Но к финалу серии все словно уточнилось и связалось. Сыграв за четыре вечера около трех десятков партитур, причем в основном редко или никогда не звучавших на этой сцене, написанных на разных языках и с разных художественных позиций, подводя череду раритетов к знаковым партитурам и придавая тем тоже новое звучание, Юровский, похоже, сначала адресовал программы и слова залу, в антивоенных настроениях, открытости и чувствительности которого, возможно, не был до конца уверен.
Но не только программа третьего дня с музыкой композиторов--узников лагеря Терезин заставила зал плакать. Предвоенное азартное изящество Концерта для струнного квартета и духового оркестра Эрвина Шульхофа изумляло не меньше Траурного концерта Карла Амадеуса Хартмана в исполнении Владимира Спивакова, редкого знатока этой музыки. А "Квартет на конец времени" Мессиана (уж на что шедевр, а много ли мы знаем его живых исполнений на современной российской сцене), сыгранный музыкантами ГАСО с деликатной тщательностью (заметную часть камерной музыки Юровский решился отдать на откуп своим оркестрантам, на глазах публики нарастившим ансамблевые мускулы), не проигрывал по значимости и пронзительности даже Фортепианному концерту Шенберга. В нем мировая звезда Мицуко Учида показала инопланетное мастерство, силу звука и хрупкость тона, масштабность формы и тонкость мысли, причем играла она в Москве, трудно поверить, впервые.
Ни Симфония-реквием Бриттена, одного из самых знаменитых пацифистов XX века, ни "Песни заточения" недолгого поклонника Муссолини Луиджи Даллапикколы, ни миниатюрный по размерам и грандиозный по изысканности гимн "Песни депортированных" Мессиана не звучали в цикле менее значительно, чем, скажем, "Симфонические танцы" Рахманинова, сыгранные Юровским с ГАСО в третий раз. Их концепция со временем не изменилась, они так же сдержанны в темпах и динамике, но теперь речь идет о росте и уточнении оркестрового мастерства. Все вещи программы связывались в непрямолинейный, но единый сюжет, были равно важны и неповторимы, где-то изумляя серьезным качеством, где-то обещая его в будущем.
Очевидно, что новым циклом Юровский сделал в точности то, о чем месяц назад, в дни празднования Победы, многие думали, тосковали, по-разному представляя себе, но с одинаково горьким чувством. Он превратил воспоминания о войне в память о разрушении жизни и смысла. В оплакивание, поминовение и чествование всех, кто выжил или погиб, потерялся, не состоялся, не сбылся, изменился или не успел, участвовал или избегал, увлекался, боролся или терял надежду.
Исторические музыкальные хроники в исполнении Юровского стали живым музыкальным мемориалом не только отдельно жертвам войны, но как будто бы всем, в том числе нам как жертвам предвоенного десятилетия и послевоенной истории. И в последний вечер увенчались словами, от пронзительной актуальности которых зал снова замер. Они звучали примерно так: никакая война не случается на пустом месте, к ней приводят авторитарный режим, несвобода и подавление. Никакая война ни в каких убедительных целях никогда не сможет победить алчность и жажду единовластия. И даже слова "Мы за мир" неизбежно ведут к войне, когда повторяются хором все громче и громче. И тогда снова война, и так до бесконечности.
В тот момент уже ни тени отделенных друг от друга "вы", "мы", "они" в зале не оставалось, и, кажется, все могли разделить сокрушительное чувство безысходности и вместе с тем уникальной ценности каждой музыкальной фразы и каждой человеческой жизни. Это чувство словно шло из прошлого в настоящее и остро слышалось в музыке сыгранной дальше Восьмой симфонии Шостаковича с ее известным "неуместным пессимизмом". Она поразила воображение особенно звучанием крайних частей — такого внимательного, собранного в деталях, ясного по форме исполнения живьем просто не приходилось слышать. Здесь они стали не долгим обрамлением ударных эпизодов, как бывает, а центральным сообщением цикла — трагическим, безнадежным, предельно подробным в своей красоте и проговоренности посланием, действительно парадоксально вбирающим в себя и ужас прошлого, и беспросветность нашего катастрофического настоящего. И отделить его безутешное звучание от ценности подаренных московской публике Юровским, Госоркестром и филармонией многочисленных страниц великой или скромной музыки, развести между собой бережный тон художественных открытий, траур и тревогу уже никак невозможно.