«Я поседею, умру, но прежнего своего показания не изменю»

Арест Николая Чернышевского

7 июля 1862 года знаменитого писателя и публициста, одного из руководителей журнала "Современник" Николая Чернышевского арестовали без особого повода, после чего поместили в Петропавловскую крепость, осудили по сфабрикованному с помощью подложных документов делу, подвергли гражданской казни и сослали на каторгу. Этими мерами III отделение предполагало ослабить влияние "опасного агитатора" на молодежь. На практике получилось, что из популярного общественного деятеля Чернышевский превратился в народного героя, вызывавшего сочувствие даже у оппонентов, а написанный им в тюрьме роман "Что делать?" стал невероятно влиятельным текстом, хотя и был запрещен вскоре после публикации.

Из приговора Сената по делу Николая Чернышевского
31 октября 1863 года
<…> Сенат находит, что Чернышевский, будучи литератором и одним из главных сотрудников журнала "Современник", своею литературною деятельностью имел большое влияние на молодых людей, <…> был особенно вредным агитатором, а посему сенат признает справедливым подвергнуть его строжайшему из наказаний, в 284 ст. поименованных, т.е. по 3-й степени в мере, близкой к высшей, по упорному его запирательству, несмотря на несомненность доказательств, против него в деле имеющихся. <…> Отставного титулярного советника Николая Чернышевского, 35 лет, за злоумышление к ниспровержению существующего порядка, за принятие мер к возмущению и за сочинение возмутительного воззвания к барским крестьянам и передачу оного для напечатания в видах распространения — лишить всех прав состояния и сослать в каторжную работу в рудниках на четырнадцать лет, а затем поселить в Сибири навсегда. <…> его же, Чернышевского, по обвинению в противозаконных сношениях с изгнанником Герценом и в участии в его преступных замыслах, признать недоказанным.

За недолго перед арестом Николая Гавриловича к нему заявился адъютант петербургского генерал-губернатора графа Суворова; граф был личный друг императора Александра II. Адъютант посоветовал Николаю Гавриловичу от имени своего начальника уехать за границу; если не уедет, в скором времени будет арестован: "<…> мы вам и паспорт привезем, и до самой границы вас проводим, чтобы препятствий вам ни от кого не было". "Да почему граф так заботится обо мне? Ну, арестуют меня; ему-то что до этого?" — "Если вас арестуют, то уж, значит, сошлют; сошлют, в сущности, без всякой вины, за ваши статьи, хоть они и пропущены цензурой, вот графу и желательно, чтобы на государя, его личного друга, не легло бы это пятно — сослать писателя безвинно".

Первые представители социальных идей в Петербурге были петрашевцы. <…> За ними является сильная личность Чернышевского. <…> Его среда была городская, университетская,— среда развитой скорби, сознательного недовольства и негодованья; она состояла исключительно из работников умственного движения, из пролетариата, интеллигенции, из "способностей". <…> Пропаганда Чернышевского <…> дала тон литературе и провела черту между в самом деле юной Россией и прикидывавшейся такою Россией, немного либеральной, слегка бюрократической и слегка крепостнической.

Однажды утром я нашел у дверей моей квартиры, на ручке замка, одну из самых замечательных прокламаций изо всех, которые тогда появлялись; а появлялось их тогда довольно. Она называлась "К молодому поколению". Ничего нельзя было представить нелепее и глупее. <…> Пред вечером мне вдруг вздумалось отправиться к Чернышевскому. <…>

— Николай Гаврилович, что это такое? — вынул я прокламацию. <…> — Неужели они так глупы и смешны? Неужели нельзя остановить их и прекратить эту мерзость? <…> Ваше слово для них веско, и, уж конечно, они боятся вашего мнения.

— Я никого из них не знаю.

— <…> Но вовсе и не нужно их знать и говорить с ними лично. Вам стоит только вслух где-нибудь заявить ваше порицание, и это дойдет до них.


<…> Если уж необходимо кого-нибудь сослать, сошлите лучше меня, а оставьте человека, который своим умом может принести огромную пользу обществу. Государь! <…> морите меня голодом, лишите меня, наконец, моего единственного утешения, книг, делайте со мной все, что хотите, только спасите, спасите Чернышевского!

Вчера в одном магазине сошлось несколько литераторов; в том числе был и Кони. Разговор завязался о современных событиях, и все присутствовавшие с негодованием выражались об адской системе возмутителей — действовать посредством пожаров — и удивлялись слабости распоряжений со стороны правительства. "Неужели оно,— прибавил Кони,— не может еще убедиться, что главное зло заключается в Гиероглифове, Чернышевском и компании этих грязных негодяев!! Ведь, право, они не заслуживают никакого сожаления не только как литераторы, но как люди просто; с них следовало начать, а они все еще на свободе".


Что вы делаете, пожалейте Россию, пожалейте Царя! Вот разговор, слышанный мною вчера в обществе профессоров. Правительство запрещает всякий вздор печатать, а не видит, какие идеи проводит Чернышевский — это коновод юношей <…> — это хитрый социалист, он мне сам сказал (говорит профессор), что "я настолько умен, что меня никогда не уличат". <…> Теперь каждый честный человек обязан указывать правительству все, что слышит, знает, ибо общество в опасности <…>. Избавьте нас от Чернышевского — ради общего спокойствия.

Но что тебе сказать о положении вздорного дела, которое служит причиною твоего огорчения и лишь по этому одному неприятно мне? Решительно ничего не мог бы я тебе сказать об этом, если бы даже говорил с тобою наедине, потому что сам ровно ничего не знаю: до сих пор мне не сказано ни одного слова об этом деле, и оно остается для меня секретом, которого не разгадал бы я при всем своем уме, которым так горжусь, не разгадал бы, если бы и захотел думать о вздоре, о котором и не думаю, будучи уверен, что важного тут не может быть ничего. Когда это дело кончится? — тоже не знаю; но, вероятно, скоро — ведь не годы же оно будет тянуться.

Я был арестован 7 июля. Меня призвали к допросу 30 октября, почти через четыре месяца после ареста. Если бы можно было найти какое-нибудь обвинение против меня, достаточно было времени, чтобы найти его. <…> Государь, самое главное доказательство того, что не нашлось возможности оставить на мне какое-нибудь обвинение, заключается именно в том единственном вопросе, который мне был сделан. Спрашивать меня о моих отношениях к Огареву и Герцену, значит показывать, что спрашивать меня решительно не о чем.

Вопрос: Вы показали, что воззвания "К барским крестьянам" не писали <…> между тем из предъявляемой вам комиссией собственноручной записки вашей видно, что вы поручали Всеволоду Костомарову подобную статью <…> в находившемся у Костомарова воззвании к барским крестьянам заключаются именно те выражения "срочно обязанные крестьяне", кои вы в означенной записке просите заменить выражением "временно обязанные крестьяне". А потому комиссия вновь требует от вас чистосердечного показания о вашем действии <…>

Ответ: Предъявленная мне записка не моего почерка, я не признаю ее своею и потому остаюсь при прежнем ответе.

<…> во время очной ставки, данной рядовому из дворян Всеволоду Костомарову с отставным титулярным советником Николаем Чернышевским, сей последний при уликах его Костомаровым обратился к присутствующим и сказал: "Сколько бы меня ни держали, я поседею, умру, но прежнего своего показания не изменю".

<…> Палач снял с Чернышевского фуражку, и затем началось чтение приговора. Чтение это продолжалось около четверти часа. Никто его не мог слышать. Сам же Чернышевский, знавший его еще прежде, менее, чем всякий другой, интересовался им. <…> Наконец чтение кончилось. Палачи опустили его на колени. Сломали над головой саблю и затем, поднявши его еще выше на несколько ступней, взяли его руки в цепи, прикрепленные к столбу. В это время пошел очень сильный дождь; палач надел на него шапку. Чернышевский поблагодарил его, поправил фуражку, насколько позволяли ему его руки, и затем, заложивши руку за руку, спокойно ожидал конца этой процедуры.


Гражданская казнь Н. Г. Чернышевского происходила, как известно, 19 мая 1864 года. <…> Это пасмурное утро с мелким петербургским дождиком... черный помост с цепями на позорном столбе... фигура бледного человека, протирающего очки, чтобы взглянуть глазами философа на мир, как он представляется с эшафота... Затем узкое кольцо интеллигентных единомышленников, сжатое между цепью жандармов и полиции с одной стороны и враждебно настроенным народом — с другой, и... букеты, невинные символы сочувственного исповедничества. Да, это настоящий символ судеб и роли русской интеллигенции в тот период нашей общественности.


Вся лента