Чудачество и чудотворство
Анна Наринская о собрании текстов Николая Олейникова
"Страшно жить на этом свете, в нем отсутствует уют". На русском языке нет слов, более точно выражающих состояние экзистенциальной тоски. Они принадлежат Николаю Олейникову — поэту, писателю, редактору, "почти-обэриуту", одному из ярчайших людей эпохи. Его расстреляли 24 ноября 1937 года в возрасте 39 лет — как участника контрреволюционной троцкистской организации и японского шпиона.
Олейникова, конечно, не то чтобы не знают. Очень многие слышали строки "Жареная рыбка / Дорогой карась / Где ж ваша улыбка / Что была вчерась?" и "Ты, подлец, носящий брюки, / Знай, что мертвый таракан — / Это мученик науки, / А не просто таракан" (при этом куда меньше людей могут назвать имя их автора), но Олейников хоть в какой-то цельности, Олейников "как явление" известен очень мало.
"Число неизреченного" — книга его текстов, собранных Олегом Лекмановым и Михаилом Свердловым и предваренных их большой статьей,— предлагает, а вернее, сталкивает нас с этим явлением, и это столкновение производит необычайно сильное, даже болезненное впечатление.
В какой-то степени такая встряска читательского организма (употребим любимое Олейниковым слово) происходит потому, что, сколько ни читай про то время, сколько ни знай про него — равнодушно воспринимать это просто невозможно.
Эти первые ласточки партийных "пропесочиваний" ("Обэриуты далеки от строительства,— пишет критик Нильвич в 1930 году.— Они ненавидят борьбу, которую ведет пролетариат. Их уход от жизни, их бессмысленная поэзия, их заумное жонглерство — это протест против диктатуры пролетариата. Поэзия их потому контрреволюционна"). Это наступление отвратительной системы, вынуждающей людей на все самое подлое, пробуждающей в них все самое темное ("К. Чуковский,— сдает сам Олейников приятеля и коллегу во время первой волны травли детской литературы в 1929 году,— резко выраженный буржуазный и мелкобуржуазный писатель, открыто ориентирующийся на буржуазного ребенка"; "Олейников проявлял повышенный интерес к Троцкому,— показывает в 1931 году арестованный Александр Введенский,— и задавал вопросы мистико-идеалистического свойства"). Этот почти неизбежный финал ("На рассвете 20 июля 1937 года Николай Олейников был задержан на Караванной улице, оттуда энкавэдэшники повели его к нему на квартиру. По дороге ему встретился артист Антон Шварц, который потом рассказывал: "Я вышел рано утром и встретил Николая на Итальянской. Он шел спокойный, в сопровождении двух мужчин. Я спросил его: "Как дела, Коля?" Он сказал: "Жизнь, Тоня, прекрасна!" И только тут я понял...").
Впечатление такое, что Олейников сам решил не быть великим, еще до того, как стало окончательно ясно, что это наказуемо
Но дело не только в этом. И даже скорее не в этом. А в том, что совсем небольшое количество оставшихся от Олейникова текстов, собранные вместе и "поддержанные" умной и, главное, человеческим языком написанной статьей о нем, оказываются способными воссоздать обаяние и силу его личности. Эта книга не только дает возможность отделаться от образа "талантливого шутника" и узнать большого поэта (не разрозненные, а, наоборот, сконцентрированные в одном месте и как бы опыляющие друг друга стихи Олейникова не дают в этом усомниться), но и оказаться в присутствии олейниковской загадки. И это какое-то живое, царапающее чувство.
О том, что она — эта загадка, даже тайна,— имелась, пишут все мемуаристы и свидетели времени. Считается, что не только себя самого, но и Олейникова имел в виду Хармс, планируя написать рассказ о "чудотворце, который живет в наше время и не творит чудес. Он знает, что он чудотворец и может сотворить любое чудо, но он этого не делает".
Разрыв между масштабом влияния Олейникова, его поэтическим статусом, следом, который он оставил в жизни многих самых замечательных личностей, и тем, что он "произвел", очевиден. Но проблема не в том, что его стихов мало, а в том, что за редкими (но сногсшибательными) исключениями он как будто сознательно не пускает себя на "следующий" поэтический уровень, дает гению прорываться лишь отдельными протуберанцами. Собрание его стихов оставляет читателя в ощущении "чего-то большего", чего-то невысказанного, чего-то потенциально возможного, но не случившегося.
И это нельзя оправдать, как во многих подобных случаях (например, Николая Эрдмана или Юрия Олеши) только цензурой, внешним давлением и вообще нехваткой воздуха. Впечатление такое, что Олейников сам решил не быть великим, еще до того, как стало окончательно ясно, что это наказуемо. Трагический абсурд жизни вообще, который он чувствовал как никто другой ("Дико прыгает букашка / С бесконечной высоты, / Разбивает лоб бедняжка... / Разобьешь его и ты!"), был бесконечно приумножен временем и местом, в которых он жил. И для него "соответствие эпохе" заключалось в том, чтобы не быть великим поэтом.
В каком-то смысле Олейников заранее исполнил знаменитую заповедь не писать стихов, после того как стало ясно, что одни люди просто так могут делать с другими. То есть после того, как они это делали. Он не мог, не хотел писать и во время этого. И даже до.
Николай Олейников. Число неизреченного. М.: ОГИ, 2015