Тихий среди "диких"
ГМИИ имени Пушкина открывает выставку Альбера Марке
Не успели все желающие дойти до Рафаэля, как ГМИИ показал роскошного Пиранези, а на этой неделе открывает выставку Альбера Марке, приехавшую из Музея современного искусства Парижа и включающую работы из собраний Европы и Америки.
Марке, конечно, не блистательный Рафаэль и точно не роскошный утопист Пиранези — эти сравнения к нему вообще применить нельзя. Потому что Марке — едва ли не самый тихий гений французской живописи, в целом скромностью и молчаливостью никогда не отличавшейся.
Марке прожил 72 года (1875-1947) и практически всегда был в той или иной степени востребованным художником, иногда больше, иногда меньше, но были и маршаны, и выставки, и критика, а вот шлейфа бедной и несчастной непризнанности, столь украшающего беллетристическую историю искусства, не было. Как не было и каких-то особенных дат, картин и событий в его биографии. В ней все повороты — отражения бурь ХХ века, сама жизнь Марке текла неторопливо, как текла под его окнами Сена, сотни раз им написанная. На его картинах — Париж и Алжир, Сена и Средиземное море, горы и соборы, рыбацкие лодки и барки у набережных столицы — все пребывает в абсолютном покое вечности, в которой человеку и места-то особо нет. И даже ню, даже те, которые с веселой его парижской подругой Ивонн-Эрнестин, тоже из области созерцательной, в которой живопись есть наслаждение больше визуальное, чем чувственное.
Даже самые яркие полотна Марке — тихий вздох моря по сравнению с бурными штормами на холстах его друзей
Он дружил и выставлялся с самыми что ни на есть настоящими "дикими", но его фовизм, в отличие от Матисса, Дерена, Дюфи, Руо и других собратьев, был скорее соглашательским, приятельским, чем программным. Разница прежде всего в цвете. Даже самые яркие полотна Марке — тихий вздох моря по сравнению с бурными штормами на холстах его друзей. Об этом прекрасно напишет Валентин Катаев, посетивший Марке в его мастерской: "Ведь это он научил художников передавать воду белилами. Ведь это он с необычайной смелостью ввел употребление натурального черного цвета в то время, когда Париж, а за ним и весь мир сходил с ума от изощренной техники импрессионистов, разлагавших основной цвет на тысячи составных частей. Ведь это он наглядно показал, что цвет — это эпитет, который может с предельной, лапидарной, почти научной точностью определить качество предмета — будь то чугунная ограда Сены, буксирный пароход или куст боярышника на сельской меже".
Катаев в своем восхищении Марке не был одинок. Открытых русских сезаннистов было, конечно, больше, но поклонники Марке, видевшие его работы в щукинской и морозовской коллекциях, пронесли это знание далеко вглубь XX века. Об этом на московской выставке будет отдельная часть экспозиции: произведения выпускников ВХУТЕМАСа--ВХУТЕИНа 1920-х годов, представителей московской группы "13" и ленинградского объединения "Круг художников" как медиаторов сакрального знания о раннем французском модернисте.
Популярности (а значит, и большей разрешенности) Марке в СССР способствовали и главный культуртрегер франко-русского пространства Илья Эренбург, и, конечно, приезд самого Марке в СССР в 1934 году. Эренбург вспоминал об их первой встрече: "Я не видел художника скромнее, чем Альбер Марке. Слава ему претила. Когда его хотели сделать академиком, он чуть было не заболел, протестовал, умолял забыть о нем. Да и не пробовал он никого ниспровергать, не писал манифестов или деклараций. В молодости на несколько лет он примкнул к группе "диких", но не потому, что соблазнился их художественными канонами,— не хотел обидеть своего друга Матисса. Он не любил спорить, прятался от журналистов. При первом знакомстве сказал с виноватой улыбкой: "Вы меня простите... Я умею разговаривать только кистями..."". И свидетельствовал потом об интересе Марке к стране коммунистов: "Когда он вернулся в Париж, его спрашивали, правда ли, что в Советском Союзе ад. Он отвечал, что мало разбирается в политике, никогда в жизни не голосовал: "А в России мне понравилось. Подумайте — большое государство, где деньги не решают судьбу человека! Разве это не замечательно?.. Потом, там, кажется, нет Академии художеств, во всяком случае, никто мне о ней не говорил..." (Академия художеств была восстановлена незадолго до того, как Марке приехал в Ленинград; но он увидел Неву, рабочих, школьников — академиков не успел заметить.)".
Про политику Марке, конечно, немного лукавил. Он, может, и не голосовал, но ввязался в политику тогда, когда почувствовал, что иначе нельзя остаться достойным человеком: в 1938 году он подписал письмо протеста против преследования немецких интеллектуалов нацистами. В 1940-м уехал из Парижа в Алжир, опасаясь преследований за это письмо, тогда же отказался от участия в Салоне Тюильри, потому что от художников требовали сертификат о "непринадлежности к еврейской расе". В 1942-м в Алжире он организовывал продажу работ в пользу Сопротивления, а в 1943-м дарил генералу де Голлю свои картины в знак восхищения. Наконец, в 1946 году он вернулся в Париж и помогал еврейским детям и военнопленным. И да, он еще успел отклонить предложение вступить в запятнавшую себя коллаборационизмом академию и потребовать ее роспуска.
В 1930-х Матисс говорил о нем: "Большего бессребреника, чем Марке, я не знаю. У него рисунок твердый, порой острый, как у старых японцев... А сердце у него девушки из старинного романса: не только никого не обидит — расстроится, что не дал себя как следует обидеть..." Из войны он вышел не столько борцом, сколько защитником. Он не видел смысла в званиях и медалях, отказался даже от ордена Почетного легиона — возможность спокойно писать картины он ценил гораздо больше. Так и жил до самого конца. Его жена, писательница Марсель Марке, написала Эренбургу про последние дни мужа: "Марке оперировали в январе 1947 года. Операция не помогла; он слабел с каждым днем, знал, что умирает, и все же продолжал работать. Он написал еще восемь холстов — Сена... Он умер в июне". Умер, оставив после себя Париж, на который теперь мы смотрим его глазами.