Рим внутри
Анна Наринская об «Аппендиксе» Александры Петровой
Во времена, когда суть книжной критики почти полностью свелась к потребительски-рекомендательной, писать о романе Александры Петровой сложно. Его невозможно просто отнести к разрядам "читать" / "не читать". С ним вообще невозможно сделать ничего простого, кроме как просто отложить в сторону из-за длины и некоторой монотонности, но и это сделать, опять же, не так просто, потому что там есть — уже вначале — страницы и страницы текста, совершенно затягивающего и зачаровывающего, который вот так просто от себя не отодвинешь.
Тема этой книги разогрета (точнее — опять разогрета) реальностью и уже проявляла себя в не такое давнее время. Русский человек на дне великого чужого города, города его мечты — это было в "Больше Бена" Спайкера и Собакки о Лондоне и в "Плохо быть мной" Михаила Наймана о Нью-Йорке.
Казалось бы, дико упоминать интеллектуальный и временами темный роман Петровой о "придонном" Риме рядом с этими — при всей их разности — очевидно открытыми к читателю трогающими книжками. Но все эти тексты объединяет одно выстраданное понимание, болезненно и живо проходящее сквозь каждый из них.
В том ранимом, ущемленном, почти инвалидном состоянии, в котором находится пытающийся зацепиться "не свой" в цивилизованном западном мегаполисе, людьми ощущаются только маргиналы. То есть люди ущербные, бездомные, но живущие жизнью, а не пребывающие в сословном уюте. Следующий шаг: осознать, что именно они и есть люди вообще, без всяких условий, а остальное (остальные) — суррогат.
В книжке Петровой это показано даже жестче, чем в других, и это то, что, как каркас, держит ее довольно расплывчатую субстанцию. Расстановка сил здесь намеренно такая: изгои — трансвеститы, бомжи, нелегалы — запоминаются, действуют, выдают ярчайшие сентенции ("Я просто уверена,— говорит, впервые увидев картины Ротко, бомжиха Ольга, родом из Чернобыля,— этот художник пережил тот же пожар, что и мы. Он только его и рисует"), а интеллигентная публика существует орнаментально, как некая изолированная примороженная структура, в которой героине нет места. "Ворковали в группках и по углам о том, кто куда ездил летом, о сдаваемых квартирах, о погоде, премиях, возможности продвижения чего-то с помощью кого-то, но больше всего о еде — которая и правда всегда была здесь питательной и примиряющей. И уж тут-то они чувствовали себя в своей тарелке, поглядывая из нее свысока на пугающий мир".
Такое разделение мира, такое о нем представление сейчас актуально все еще и даже, может быть, больше, чем раньше. Другое дело, что в книге Александры Петровой оно утоплено среди всего того, что она хотела сказать, высказать, вспомнить, придумать, процитировать. Как, впрочем, и подавлено там и все остальное. Множество сюжетов, описаний прекрасного города, вставных новелл, воспоминаний советского детства, история любви и детективная история с похищением и даже ограблением банка. Все это, описанное искусно сложенными словами, составляет толщу этой книги и в то же время само теряется в этой толще, оставляя того, кто читает, с вопросами, которые, кажется, лежат не внутри нее, а вне.
Размыта ли совершенно — в действительности, а не в теории — граница между книгой и спонтанным письмом, дневником, просто записями, необходимостью выговориться? Сращивает ли до неразличимости старая добрая новая искренность автора с его лирическим героем, моментально переводя авторское выражение самодовольства и неоправданного высокомерия в важные "штрихи к портрету героя"? Оправдывают ли великие примеры прошлого ("Аппендикс" позволяет обратиться хоть к тестам Витольда Гомбровича, хоть к фильмам Паоло Пазолини) то, что осознанно делается сегодня?
Роман Александры Петровой не разрешает ни один из этих вопросов, все время балансируя на грани, заставляя то и дело сменять "да" на "нет" и обратно. И это, между прочим, тоже ответ.
Александра Петрова. Аппендикс. Новое литературное обозрение, 2016