Новые книги

Выбор Игоря Гулина

Василий Кондратьев Ценитель пустыни

Один из центральных авторов последнего поколения ленинградского андерграунда, поэт, прозаик и эссеист Василий Кондратьев погиб в результате несчастного случая в 1999 году. Странным образом, хотя имя его слышали все интересующиеся современной поэзией, тексты Кондратьева будто бы исчезли вместе с ним. Его до сих пор мало кто читал. Единственная книжка прозы вышла в начале 90-х, стихи остались разбросаны по малотиражным альманахам. В этом сборнике все сохранившиеся поэтические тексты Кондратьева наконец собраны воедино.

Прежде всего стоит сказать, что это очень петербургская поэзия. Для ее восприятия важна чувствительность не столько даже к пресловутому "петербургскому тексту", сколько к определенной ноте. Речь не о системе аллюзий, поминаемых имен и мест. Нота эта здесь отслаивается от географических и исторических привязок, переходит в своего рода метафизическое состояние.

Место, откуда пишутся эти тексты,— окраинная столица, исчезнувшая империя, грандиозная руина. Ее принадлежность определенной исторической эпохе уже почти не ощущается. История скорее присутствует тут как слежавшиеся в пыль и песок пласты даже не археологии, а геологии.

Только для одной эпохи Кондратьев делает исключение. Имена Кузмина, Вагинова, Филонова, Егунова, Друскина постоянно поминаются в его стихах. Кондратьев не то чтобы вступает с ними в диалог. Скорее оттуда — из довоенного Ленинграда — дует ветер. Цель поэта не поймать, оседлать его, чтобы воскресить погибший русский модернизм (как делали многие его предшественники по андерграунду). Скорее — пропустить сквозь себя эти оборвавшиеся голоса. Оборваться с ними вместе.

Другой известный ленинградский поэт, Иосиф Бродский, писал, как известно, что поэт — лишенное воли орудие, которым манифестирует себя сила языка. Для индивидуалиста Бродского это было до известной степени кокетство. Но к практике Кондратьева эта позиция имеет прямое отношение. Несмотря на то что стихи эти очень личные (их никак не назовешь экспериментаторством, языковой игрой), поэт тут будто бы отказывает себе в возможности действительно выразить, сказать, произнести нечто свое. Он становится местом, сквозь которое ветер несет фрагменты речей, чувств, образов — бывших в хождении или только возможных. Их и хочется сделать своими, но странная рассредоточенность, рассеянность говорящего препятствует этому. Как у Иезекииля — в разбросанные кости должен войти дух, восстановить их. Поэзия Кондратьева подобна речам этих костей, они чувствуют дуновение, но ветер принадлежит какому-то другому времени — прошлому, будущему, но точно не сегодняшнему — он не может стянуть их в тело.

"Он рассуждал о настоящем. Он понимал / события и их загадочные смыслы в терминах / элементарной оптики раскладывал на картах. / Ветер, легчайший спутник наслажденья, сквозил со взморья. / Не могло бы / так показаться, чтобы получилось бредом / холодной камеры невнятный свет / и линии коммуникаций, / подземные источники его / примерной элегантности? / Шум систолического света гаснет. / Он видит воздух, необъятный его суждению".

Издатель Порядок слов


Дойвбер Левин Десять вагонов

У писателя Дойвбера Левина необычная литературная судьба. Он остался в истории прежде всего как потерянный обэриут — близкий друг Даниила Хармса, участник многих обэриутских забав, непременный фигурант почти всех воспоминаний, связанных с жизнью этой компании, автор фантасмагорической прозы, от которой не сохранилось ни одной строчки. Все непечатные тексты Левина пропали в блокаду, сам он погиб на фронте в самом начале войны — и постепенно превратился в фоновую фигуру биографий своих великих друзей. Между тем Левин был и вполне успешным официальным прозаиком, писавшим в основном на еврейскую тему. Это — первое с тех пор переиздание его прозы.

Завязка "Десяти вагонов" такая: альтер эго автора Ледин и его друг Хлопушин, в котором без труда узнается Хармс, гуляют по Ленинграду и попадают под дождь. Они забегают в первое попавшееся здание, которым оказывается еврейский детский дом. Друзья знакомятся с его воспитанниками, а затем начинают приходить к детям каждый день, чтобы выслушать их истории. Те рассказывают про жизнь в местечках, про гражданскую войну на Украине, про погромы белых и махновцев, про опыт уличного попрошайничества и прочие реалии сиротской жизни первых лет советской власти. Ледин-Левин обещает написать о них книгу и выполняет обещание.

Делает он это немного странным образом. В "Десяти вагонах" узнаются сразу несколько способов письма, распространенных в советской литературе на рубеже 20-30-х годов: эксцентричная, слегка абсурдная проза с отчетливым влиянием того же Хармса, опыт монтажной "литературы факта", в которой собранный реальный материал говорит сам за себя и не нуждается в комментариях, и вполне традиционалистское, в духе Фадеева, воспевание революционной героики. Однако эти совершенно разные модусы литературной речи не то чтобы вступают у Левина в диалог, спорят или образуют какую-то новую конструкцию. Они просто соприсутствуют, попеременно включаются — как будто Левин сам не мог вполне решить для себя, что именно он пишет. Впрочем, эта нерешительность, невозможность выбрать правильную дорогу во многом и делает его книгу любопытным памятником советской литературы начала 30-х.

Издатель Книжники

Вся лента