Культурная политика
Лечебник чтения
Наше понимание того, про что Сорокин, все время смещалось. Вначале казалось, что он про язык и, что называется, про советское сознание; в постсоветском литературоведении считалось, что фраза "Сорокин — это про тоталитарную травму" звучит исчерпывающе.
Потом долгое время полагали, что Сорокин — это постмодернизм, нарушение табу, а значит, тоже все понятно: "он так пишет специально, но так теперь принято". Это стеб, как говорили тогда или, как говорят сейчас, троллинг. Литературовед Михаил Эпштейн недавно заметил, что в России постмодернизм был понят не как открытость миру и возможность для совершенствования, а как разрешение быть плохим и делать все что угодно; вот и Сорокина понимали в том духе, что теперь все можно. Наконец, со "Дня опричника" Сорокина понимали как политическую публицистику. Одновременно это и начало футурологического периода Сорокина — с конструированием постапокалиптических пространств, вариативных миров будущего, которые притворяются прошлым (кстати, неплохая формулировка для Нобелевской премии): это и "Теллурия", и "Метель", и вот новая "Манарага". Когда утопии Сорокина стали сбываться в настоящем, на него стали смотреть как на литературного предсказателя вроде Брэдбери.
При этом Сорокина всю жизнь преследует фраза "Никакой он не писатель"; после недавнего выхода из российского ПЕН-центра вслед ему летели те же проклятия — мол, не знаем такого; учитывая мировую известность Сорокина, тут можно было бы посмеяться — вспомнив заодно рассказ Хармса. Но этот момент нежелания признавать Сорокина парадоксально приближает нас к пониманию того, о чем Сорокин; это, как говорят дети, уже теплее.
Жиль Делез поставил философию на грань шизофрении — и тем самым помог преодолеть кризис философии в конце 1960-х. Но про Делеза до сих говорят, что он не совсем философ. То же и с Сорокиным. Благодаря ему русская литература вышла на границы психоанализа. Поэтому с его прозой многим трудно примириться — подобно тому, как ваше уязвленное "я" сопротивляется словам психолога о связи вашей депрессии и детской травмы. Сорокин применяет для этого радикальные методы: они могут казаться антиэстетическими, у некоторых лечение вызывает обратную реакцию — но нужно помнить, что это не только игра. Для понимания феномена Сорокина его и сравнивать нужно не с литературными отцами — Кафкой, конечно же, а далее с Хармсом, Ионеско, Беккетом, и даже не с Мамлеевым, а скорее с отцами психоанализа.
В связи с этим Сорокина до сих пор трудно "поставить на полку" — то есть найти ему место в ряду классической русской литературы. Но именно это помогло ему на полке остаться — в качестве чуть ли не единственного на сегодня актуального русского писателя. Когда порой для описания действительности у нас нет слов, единственное, что мы можем сказать,— "это какой-то Сорокин"; это, пожалуй, лучший ответ на вопрос, какое место он занимает.
Но это все равно не объясняет главного.
Сорокин соединил русскую прозу с телом, с физиологией; но вовсе не из-за многочисленных его работ, посвященных пищеварительным и прочим процессам,— а потому, что чтение его прозы действительно вызывает особую реакцию организма. "Смеясь, человечество расстается..." — да, но тут сложнее. Например, его вещи раннего периода, например, любимая в народе глава из "Нормы" под условным названием "Мартин Алексеевич". Как и многие вещи Сорокина, поначалу это просто дико смешно — пока, наконец, смех не переходит в спазм; это сродни рвотному рефлексу, это уже "смех по ту сторону смеха". И вот уже смех смеется за тебя, вместо тебя — переходя в вой, в ужасный трубный плач; и в конце, как в каком-нибудь триллере, разрывает тебя изнутри. Это нельзя назвать чисто литературным опытом — это действительно сеанс терапии, и такое ощущение, что Сорокин добивается вот этого — чтобы тебя рвало словами.
Но, конечно же, нам упрямо хочется поставить русского писателя в какой-то ряд "больших идей". И тут уж само время помогло: оно как-то очень вовремя закольцевало, зарифмовало Сорокина и само же и объяснило, о чем он. Выяснилось, что все эти 35 лет Сорокин был об одном — том самом, что, казалось бы, давно изжито, решено, но опять полезло наружу — и озвучивается многочисленными персонажами, которых мы ежедневно видим по телевизору и читаем в блогах. Всех их Сорокин описал и даже предсказал задолго до появления — включая тех комментаторов, которые появятся с бранью и под этим текстом. И если уж вам так хочется знать, на каком основании он вписан в пантеон, что его уравнивает с Толстым, Чеховым, Достоевским, ответ будет именно такой: Сорокин — это о не решенной до сих пор в России проблеме насилия. И это стало ясно сейчас: ни один русский писатель не был в этом вопросе так настойчив, так концептуален, и главное — так трагически серьезен. Никаких шуток. Он дал точный диагноз обществу, которое за эти 35 лет не изменилось, к сожалению, и не хочет слышать о себе правду.