«Вместо диалога им кричат: вы расисты, вы наследники линчевателей»
“Ъ” обсудил с психологом столкновения в американском Шарлотсвилле
Беспорядки в США, начавшиеся после попытки сноса памятника генералу-конфедерату Роберту Ли в городе Шарлотсвилль в южном штате Виргиния, показали: спустя полтора века после окончания Гражданской войны одна часть Америки все еще не понимает и не принимает другую. Конфликт не останавливается — стороны обвиняют друг друга в неуважении к законам и истории страны. По просьбе “Ъ”, ситуацию прокомментировал психолог Алексей Одолламский, который учился в Виргинии в одной группе с чернокожими психологами. С его точки зрения, и афроамериканцы, и поклонники конфедератов страдают от межпоколенческой травмы, связанной с рабством и Гражданской войной, но до сих пор нет понятного обеим группам языка, чтобы обсудить ее.
В апреле 1999 года во время обучения психодраме и медиации я оказался в городе Вирджиния-Бич, штат Виргиния. Этот штат имеет особое значение для истории США: отсюда родом генерал Роберт Ли, столица штата Ричмонд был столицей Конфедерации, тут произошли ключевые сражения Гражданской войны — и здесь же была подписана капитуляция южан. Как вы понимаете, в этом регионе флаги Конфедерации встречаются уж никак не реже, чем федеральное звездно-полосатое полотнище.
В обучающей группе кроме меня и ведущей были одни афроамериканцы — человек 15–20. Поначалу это было для меня довольно экзотично, ведь я вырос в СССР и никогда не общался с чернокожими. Когда люди начали рассказывать свои истории, я столкнулся с ожившими кошмарами Старого Юга. Помню, женщина лет шестидесяти вспоминала, как у нее на глазах толпа линчевала бабушку. Детское воспоминание этой женщины — обнажившаяся грудь забитой насмерть бабушки, чей труп плавает в фонтане.
Часть людей были не сильно старше меня, лет 30 максимум. Но и они рассказывали бесконечные истории про насилие, про унижение, про безнадежность — так американская история перестала быть для меня абстрактной.
Знаете, фраза «а в Америке негров линчуют» перестает быть клише, когда ты слышишь воспоминания очевидцев суда Линча.
Но эти люди не просто переживали насилие внутри — они все время чувствовали себя жертвами и обвиняли белое большинство в своих страданиях. Неожиданно я почувствовал себя виноватым, хотя точно не имел никакого отношения к их истории: я приехал с другого континента, и даже мои предки никогда не видели чернокожих иначе как в кино. Когда я поделился своими переживаниями, это вызвало очень негативную реакцию. Помню, одна женщина зло посмотрела на меня и сказала: «Нет, ты белый и ты все равно расист. Скажи честно, ты бы не выдал свою дочь замуж за черного!»
Моей дочери было пять лет, и понятно, что вопрос замужества еще не стоял. Но я внезапно ощутил то же, что и представители белого большинства: с одной стороны, ужасное сочувствие к чернокожим и вину, а с другой — настоящую злость. Ребята, думал я, что вы меня грузите обвинениями, которые не имеют ко мне отношения?
И меня поразило, что я не мог найти слов, чтобы поговорить о расовом насилии, вине, стыде и бессилии — потому что в этой группе вообще не существовало языка, на котором белые и черные могут поговорить об этом.
Психолог периодически выступает в роли адвоката дьявола; вот и мне хочется обсудить мотивы тех «правых», которые, обвешавшись оружием, выходят сейчас защищать статуи генерала Ли — и выглядят при этом абсолютным Злом, наследниками линчевателей. Но это люди, у которых нет адекватного языка, чтобы выразить свои чувства: ярость и страх. Эти представители «белого рабочего класса» в интервью телеканалам неуклюже пытаются объяснить: «Мы гордимся своей историей», «Черные ведут себя как дикари», «Евреи из Вашингтона нас не остановят». После таких слов не удивительно, что их перестают слушать.
Но если попытаться понять, что они хотят высказать, если перевести их слова с языка ненависти и войны в описание чувств и потребностей, то мы увидим: этим людям очень страшно. Да, обвешанные винтовками брутальные южане в военной форме на самом-то деле испытывают ужас. Об этой эмоции кричит даже их оружие — оно ведь дорого стоит, а его владельцы не похожи на богатых людей; получается, они чувствуют настолько сильную потребность в защите, что готовы пожертвовать ради нее серьезные деньги. «Нас и наших детей могут убить, у нас могут отнять все — от наших домов до нашей истории, нас самих могут стереть с лица земли; происходит что-то нечестное, мы боимся насилия, нам страшно»,— вот что они пытаются донести миру.
Можно увидеть в их маршах и выступлениях вопль отчаяния. Но другая сторона тоже испытывает отчаяние, и кричит им в ответ: вы расисты, вы наследники линчевателей, вы изначально виноваты, вы плохие. И они оказываются в ситуации, которую можно назвать ловушкой негативной идентичности. Они начинают считать атрибутами Чужого самые базовые для коммуникации вещи — способность переживать вину, думать, вступать в переговоры. Их собственная идентичность оказывается лишенной этих черт, они становятся людьми, которые не чувствуют вину, не думают о чувствах других. Что, в свою очередь, приводит к переживанию обворованности — так старик, теряющий воспоминания и физические способности, начинает обвинять соседей, что они его обкрадывают, и безуспешно ищет украденное.
При этом сами чернокожие находятся в ловушке воспроизводящегося насилия.
Рабство отменили, суды Линча остались в прошлом, но насилие в бедных чернокожих семьях никуда не делось – как эмоциональное, так и физическое.
Известно, что там принято физически наказывать детей, буквально лупить их ремнем или розгами. Такая вот традиция, которая много раз описывалась в книгах, фильмах, даже в гангста-рэпе. Наказание подается как забота о будущем: «Детей надо уберечь от неприятностей, лучше я буду его бить ремнем, чтобы он не оказался в тюрьме». У этой идеи тоже есть внутренний мотив: страх перед молодыми чернокожими — что их надо опасаться, их надо обуздывать, ими надо управлять для их же блага. Раньше такое насилие было обращено со стороны белых господ на черных рабов, а теперь оно же воспроизводится в черных семьях. И тысячи детей, травмированных таким отношением, искренне боятся родителей, чувствуют себя одинокими, никем не любимыми — и выплескивают насилие в окружающий мир. А потом передают его собственным детям — и насилие воспроизводится поколениями.
Причем у афроамериканцев тоже нет языка, чтобы спокойно обсудить свои проблемы, от семейных до исторических. Травма отнимает язык; травма — это то, о чем невозможно помыслить.
И вот этот конфликт между малообразованными, безъязыкими белыми и образованными защитниками прав начинает раскручиваться по спирали, заданной языком вражды. Если у людей буквально нет слов, чтобы рассказать о потребностях и боли, они используют самые похабные, что у них есть. Когда у меня в деревне недавно сбежал бычок на чужой огород, то соседка начала кричать, что я жидовская морда, что я хохол и бандеровец. Но я сумел понять, что она хочет мне сообщить, потому что она не вызывает страх, не вооружена и не бегает с факелом по деревне. Через некоторое время стало понятно, что она всего лишь боится за сохранность капусты и хочет, чтобы я прогнал отвязавшегося бычка.
Но если я буду напуган, я не стану заниматься переводом с ее языка на свой — а начну действовать в рамках, заданных предложенным языком.
Когда одни кричат «Не трогайте наши памятники! Черные нас вытесняют!» — то другая сторона видит не перепуганных насмерть людей, а жутких расистов с оружием.
И возвращается мысленно в ту ситуацию, когда много лет назад линчевали бабушку. Но точно так же кошмары белых южан об ордах дикарей, разрушающих их дома, становятся реальностью, когда «прогрессивное большинство» начинает сносить памятники конфедератам. Вместо того чтобы пытаться искать общий, понятный для всех язык потребностей и переживаний, пригодный для переговоров,— используется язык войны. А в этом случае люди чувствуют себя загнанными в угол, и выбора у них уже нет.
Сейчас момент упущен — нужно прежде всего погасить насилие. А вот дальше необходимо найти язык для выражения чувств всех — даже тех, кто вам очень-очень не нравится. Ведь они не исчезнут от того, что они не нравятся. Политкорректность изначально создавалась для этого — но она очень быстро показала несостоятельность, превратилась в сложный и неточный язык. Во время политкорректного диалога другая сторона просто перестает понимать суть ваших слов. Это та же история, которая сейчас разворачивается в Рунете с феминистками. Мы видим, как образованные девушки говорят правильные вещи — но ужасно сложным языком, непонятным собеседнику. Чтобы их понять, надо прочитать минимум половину книг, которые сформировали их мировоззрение. Очевидно, что большинство не станет этим заморачиваться — и вот так феминистки становятся исчадием ада. Собеседники даже не пытаются понять их и ограничиваются выводом, что феминизм хочет сделать всех лесбиянками с небритыми подмышками.
С другим надо говорить понятным обоим языком. Когда Вирджиния Вульф говорит о феминизме, она пишет: «Каждой женщине нужна своя комната». И даже законченным реднекам понятно, что она имеет в виду,— у мужчины есть комната, у детей есть детская, а у женщины ничего нет, это несправедливо, это то, что можно обсудить. Но разговор в стиле «вы расисты, вы необразованное быдло — а вы чернокожие преступники и вашингтонские либералы»,— это прямое столкновение. Каждая сторона такого диалога чувствует себя в окружении врагов — и поэтому у них нет шанса понять друг друга.