Меняющееся англиканство и промышленная революция
Почему викторианская Англия грезила о дореформационном Средневековье
За 63 года ее царствования изменилась не только Англия, которую мы как будто бы знаем лучше всего, Англия кисейных барышень и естествоиспытателей, эксцентриков и обездоленных, славных парков и трущоб, словом, Англия романно-киношная. Изменилась, причем на самом деле столь же радикально, и Англия христианская.
В начале правления Виктории Церковь Англии все еще сохраняла огромные привилегии, унаследованные от XVI, XVII, XVIII веков, и прежде всего незыблемый статус государственной церкви. Которая, так и быть, с грехом пополам мирилась с существованием "диссентеров" и "нонконформистов" (квакеры, методисты, старые добрые пресвитериане и так далее) и не настаивала на том, чтобы католических священников отправлять на эшафот, как при Елизавете и Якове I. Но те, кто отказывался принимать "тридцать девять статей", официальную формулу англиканского исповедания, не могли занимать государственные должности, не могли законно венчаться и хоронить мертвых по своему обряду, да и университетское образование было для них, по существу, закрыто. В 1837 году в Англии было только два университета, те самые, которые вы прекрасно знаете, и в одном из них студентам-неангликанам не давали диплома, а в другой их просто не принимали.
Меж тем квакерские, методистские, пресвитерианские общины XIX века — это не просто масса, но масса в первую очередь городская и, соответственно, умножающаяся пропорционально тому, как росли викторианские промышленные мегаполисы. Учитывая, что эта масса давала к тому же все больше политиков (и вдобавок, как считается, именно ее нравы во многом сформировали викторианскую общественную мораль), неудивительно, что во второй половине столетия диссентеры добыли себе все потребные права. Более того, и католикам перепало: впервые после Марии Кровавой была воссоздана легальная католическая иерархия Великобритании во главе с архиепископом Вестминстерским, да еще и построить прямо в Лондоне собственный храм, уже совершенно не тайный и не домовый, папистам тоже разрешили (и храмом этим стала церковь ораторианцев).
Но это не этюд о том, что протестантская концепция государственной церкви, сама по себе вообще-то довольно узколобая, в определенных социально-экономических условиях превосходно уживается с вероисповедной свободой. Неожиданнее другое — то, что именно в лоне государственной церкви, которой тоже позволяли дышать посвободнее, возникла посреди всего этого прогрессивного благорастворения как будто бы реакционная и как будто бы незначительная поначалу смута, в конце концов совершенно переменившая лицо как минимум одного только англиканства в целом (а косвенно — и уклад некоторых других протестантских церквей).
И до Виктории англиканство, страшно хотевшее с елизаветинских времен видеть себя как via media, средний путь между крайностями католицизма и Реформации, расходилось на "низкую церковь", демократичную, простонародную, недорогую, и более церемонную "высокую церковь" (а еще есть компромиссная "широкая церковь" — самая середка среднего пути). В 1830-е годы, однако, группка так называемых трактарианцев во главе с Джоном Генри Ньюменом и Эдвардом Пьюзи решила посмотреть на вещи иначе. XIX век — столетие Истории, в прошлом чего только ни старались найти, в том числе и истинное христианство, и вот с этим археологическим подходом у трактарианцев получилась знаменитая "теория ветвей": есть древний ствол вселенского христианства, "кафолической церкви", от которого на правах не мертвой лозы, которую нужно отсечь и бросить в огонь, а живых ветвей отходят равноправные православие, католицизм и англиканство. (Прочего протестантизма, как видите, тут нет; мотив очень простой — у англикан сохранилось "апостольское преемство", правильная череда рукоположений, своего рода генеалогия благодати, которую от скромного сельского викария можно аккуратно протянуть до самых апостолов.)
Поход трактарианцев был в первую очередь против вольницы либерального христанства и за возвращение англиканской церкви к истокам, то есть к мировоззрению вселенского католицизма. Только во вторую очередь они предлагали в порядке видимого залога этих перемен вернуться к старым, средневековым еще, формам богослужения и покончить с пуританским опрощением, которое англиканской литургике действительно было свойственно; по логике "Книги общих молитв" 1662 года, использование облачений, светильников, ладана (не говоря уже об изображениях) — сущее идолопоклонничество, а вместо пышного алтаря перед молящимися должен стоять простой "причастный стол", сбоку от которого (а не перед ним) помещается священник во время молитвы.
Некоторые из трактарианцев всерьез интересовались православием и даже искали (не без сочувственного отношения российского Синода) соединения с ним. Чаще, впрочем, искания предсказуемо приводили их в лоно Римской церкви — тот же Ньюмен, один из самых знаменитых "конвертантов" века, получил даже кардинальскую шапку. Эти заигрывания широким слоям англиканского духовенства были малопонятны и малоприятны — национальный миф островной державы, под главенством Королевы-девственницы оборонявшейся против злобных и коварных латинян, был слишком могуществен.
Но вот красивое богослужение (и ведь историчное, национальное, так-де добрые англичане столетиями молились) — это была стоящая идея, распространившаяся очень быстро. До такой степени, что в 1870-е годы правительство Дизраэли, оберегая протестантскую чистоту, санкционировало билль, грозивший склонным к невинной литургической красивости священникам реальными тюремными сроками. И сроки бывали. Но кто победил в итоге — это понятно всякому, кто видел телевизионную картинку со свадьбами-похоронами британской королевской семьи. Все, конечно, на свой, английский лад, но притом похоже и на католичество, причем старое, дореформенное; и свечи горят на алтаре, и епископы носят митры.
Это только на первый взгляд очень локальный сюжет. Взаимосвязь стихии романтизма и общественной мысли изучена все еще не так хорошо, как хотелось бы,— разве что по вершкам понятно, что и наши славянофилы, и Вальтер Скотт, и европейские национальные революции 1830 и 1848 года в одном и том же культурно-психологическом контексте укоренены. Романтизм и церковь — тема вроде бы еще менее очевидная; смутно ощущается, что церкви должна быть уготована какая-то заметная роль в героизированном, осмысляемом и воспеваемом национальном прошлом, но, какие выводы из этого следуют, хоть культурные, хоть политические, ответишь не вдруг. Однако в британской эстетике это культурно-стилевое и религиозно-идеологическое сплеталось самым причудливым образом. Сама королева, успешно использовавшая имидж милой добропорядочной буржуазки, хранительницы семейных ценностей (и протестантских основ британского мира тоже), в то же самое время была не чужда каких-то поразительных для второй половины XIX века форм тщеславия: ну что ей, и так владычице четверти земного шара, завидовать тому, что прусский монарх возродил средневековый титул германского императора, а поди ж ты, тоже ревниво провозгласила себя императрицей. Интерес к формам средневекового искусства, который жил в английских условиях и тогда, когда на континенте просвещенные умы брезговали готикой, именно на Британских островах постоянно менял обличья — вплоть до прерафаэлитов, Уильяма Морриса и Рескина. И это у нас неорусские стили, тесно связанные с церковной архитектурой прежде всего, можно было подверстать к теории официальной народности без задней мысли; в Англии за церковной готикой маячили призраки Рима и гадкой для либеральных викторианских правительств феодальной косности. И все же эстетизированное Средневековье побеждало и в массовом, и в официозном спросе, а прогресс тут только помогал — подобно тому как инженерные, сталелитейные и прочие технологические успехи помогли архитектору Пьюджину построить великую неоготическую вампуку Вестминстерского дворца.