«Нужно перестать стесняться своего происхождения»
Главный редактор издательства «НЛО» Ирина Прохорова — о парадоксах исторической памяти
Стоит ли нам формировать идентичность на советских или имперских образцах? Или следует задуматься о формировании новой идентичности — как способе консолидировать общество. Главный редактор издательства "НЛО" Ирина Прохорова считает, что для начала нужно... перестать стесняться типичного для большинства рабоче-крестьянского происхождения.
— Столетие революции отмечают во всем мире, и только у нас как-то невнятно. "Что это было, триумф или трагедия, решайте сами" — вот так примерно это выглядит в официальных медиа. Понятно, что трудно об этом сегодня говорить: слишком много горя, страданий, насилия. Но парадоксальным образом, может быть, именно негативный опыт и может стать консолидирующим фактором? Как в семейных отношениях: мы много пережили вместе, плохого и хорошего, это держит нас сильнее.
— В каком-то смысле послевоенное советское общество так и консолидировалось. Прошедшая война для него была не гламурной телекартинкой, как сейчас, а чудовищным опытом. "Лишь бы не было войны" — сегодня эта фраза звучит пустой присказкой, а несколько советских поколений произносили ее как заклинание. Страшные испытания ХХ века побуждали постсталинскую власть саму себя ограничивать в тоталитарных замашках, сдерживать имперский аппетит. Хрущевское и брежневское окружение, при всем его консерватизме, было поколением фронтовиков. Конечно, советская цензура не допускала публичных дискуссий о трагических последствиях войны. Однако личная, семейная память была до поры до времени противоядием против открытой апологии милитаризма. Сегодня поколение фронтовиков ушло, и с памятью о войне стали обращаться иначе, что приводит не к объединению, а к разъединению общества. Попытка оправдать сталинские преступления, колоссальные потери, пакт Молотова — Риббентропа, бесконечно апеллируя к победе,— это попросту забвение подлинных уроков войны, что может привести к новой трагедии.
Что касается революции. Мы не знаем, какую ей дать оценку, отсюда и всеобщая невнятность. И это трудно, в том числе потому, что все мы — продукт революции, от этого никуда не деться. Ведь ностальгия по императорской России — это же утопия. Ну какие мы с вами, простите, корнеты и чеховские героини? Дворянами или купцами были 1-2 процента общества. А в основном мы все — выходцы из социальных низов общества, потомки крестьян, жителей местечек, национальных окраин... Идентификация с воображаемыми, а не с реальными предками мешает нам разобраться в драматических истоках и последствиях революции.
— Это связано еще и с крепостным правом. Никто не хочет с таким ассоциироваться.
— Да. Институт крепостничества вроде бы исчез, но его влияние на нашу последующую жизнь по-прежнему колоссальное. Неизжитая травма рабства не позволяет нам, выражаясь высокопарно, припасть к нашим подлинным истокам, что и приводит к сбою идентичности. Кстати, в отличие от Америки. Откуда пошла у них мода в масскульте на ковбоев и вестерны? Это было признанием того, что американцы — нация пастухов; и посредством героизации и идеализации образа ковбоя формировалась коллективная идентичность молодой страны.
— А что в нашей былой крестьянской жизни можно найти положительного для современного человека, чем ему гордиться?
— В нашей исторической памяти о крестьянстве, к сожалению, трудно найти опору для выстраивания позитивной идентичности. Крестьянство — "народ" — традиционно несет на себе клеймо "отсталости" и "невежества". Петр Первый, упраздняя институты сословного представительства в борьбе за самовластие, мотивировал свои действия тем, что "среди крестьян умных нету". И в XIX веке, несмотря на жаркие споры о путях России, славянофилов и западников объединял именно крестьянский вопрос: обе стороны считали, что крестьяне не готовы к прямому владению землей, поэтому и победила идея сохранения общины как промежуточной ступени к гражданской свободе крестьян. Большевики, узурпировав риторику освобождения и равенства, в реальности лишили крестьянство остатков свобод, загнав в колхозы. Недаром в народе ВКП (Всероссийская коммунистическая партия) расшифровывалась как "второе крепостное право". Если беспристрастно взглянуть на советское общество, то приходится признать, что оно было насквозь сословным и снобистским. Возникшие в ходе революции новые социальные слои (советская интеллигенция, партократия, военные, чекисты) беспрестанно соревновались друг с другом за право стать новым дворянством. Заметим при этом, что подавляющее большинство этих "новых советских" было выходцами из разоренного крестьянства, чем гордиться было не принято, несмотря на славословия. Налицо грустный парадокс: уничтожив крестьянство как класс, советское государство сконструировало мифологию "счастливого селянина", псевдонародную масскультуру с кокошниками и сарафанами, дедами щукарями, с песнями а-ля "ой ты, рожь...". У нас просто нет языка для серьезного разговора о крестьянском культурном наследии.
— Корректно ли сегодня употреблять термин "крестьяне"? Их же нет почти. Может быть, сельские жители...
— Ковбоев в том виде, в каком они были в XIX веке, тоже не существует, теперь они фермеры. Более того, в Америке рабов тоже больше нет. Но именно на символическом и эмоциональном единении со своими угнетенными предками чернокожие американские интеллектуалы выстроили свою новую идентичность. В 1970-е годы они стали обращаться к своим корням, к истории семьи, откуда кого привезли. Это дало мощнейший импульс для переосмысления роли афроамериканцев в истории и культуре США. Интересно, что 1970-е годы в советской России тоже возник запрос на поиск корней, но вектор интереса был направлен совсем в другую сторону. Разочарование в коммунистической идеологии повлекло за собой идеализацию Белого движения и императорской России и, как следствие этого, поиск дворянских предков. Каюсь, я тоже в молодые годы пыталась найти в своей родословной барскую кровь, но похвастаться было нечем — со всех сторон обнаружилась одна беднота.
— Это говорит о том, что мы просто стесняемся наших крестьянских предков.
— Совершенно верно. Крестьяне в общественном сознании по-прежнему поражены в правах, поэтому презрительное выражение "эх ты, деревня!" до сих пор в обиходе. Впрочем, в 1960-1980-е у нас была целая плеяда писателей-"деревенщиков", которые вынесли на публичное обсуждение тему трагической гибели русского крестьянства. Однако крайне консервативное мировоззрение этих литераторов оттолкнуло от них либеральную часть общества, и объединения интеллектуальных усилий не состоялось. В итоге мы по-прежнему смотрим на себя глазами бравых гусар и прелестных мамзелей. Значит, должна произойти революция в сознании — нужно перестать стесняться нашего происхождения...
— Вашу формулу можно расширить до "рабочих и крестьян", условно говоря. Рабочего происхождения тоже стесняются.
— Разумеется, поскольку камлания о пролетариате как "гегемоне революции" скрывали печальную реальность: непрестижность этого социального слоя в общественном сознании. Ведь в сталинское время положение рабочего мало отличалось от положения узника ГУЛАГа; он, подобно крепостному, фактически был приписан к предприятию и не мог уволиться без разрешения начальства. И условия жизни и труда были чудовищными. В каком-то смысле мы возвращаемся к истокам русской революции, ее нереализованным обещаниям, к фундаментальному пересмотру нашего интеллектуального наследия.
— А что это дает?
— Это дает нам демократизацию сознания и принципиально иной взгляд на историю. По сию пору мы остаемся заложниками государственной имперской истории, где любые действия власти объясняются и оправдываются государственной необходимостью и интересами страны. Пока нам предлагают эту ложную оптику, мы вынуждены вращаться по замкнутому порочному кругу, бесконечно споря о том, кто такой Иван Грозный или Сталин. Если мы посмотрим на исторические прецеденты глазами не правителей или палачей, а глазами частного человека, особенно жертв социальных экспериментов, то мы сумеем по-другому оценить многие события и сформулировать иные приоритеты. Для меня отрадно видеть, что в последнее время растет интерес к живой истории — к истории семьи, что продолжается работа по увековечиванию памяти жертв сталинского режима. Эта работа по сохранению и переосмыслению коллективной и личной памяти должна в перспективе принести свои плоды. Прежде всего это ведет к гуманизации общества, к пониманию ценности человеческой жизни. Можно сколько угодно рассуждать об абстрактных миллионах загубленных душ как о необходимой плате за прогресс, но если одной из жертв был ваш родственник, то вы начинаете смотреть на ситуацию иначе.
— А нужно ли сейчас говорить о травматическом опыте? Или эти разговоры можно пока заморозить?
— Непременно нужно, если мы хотим достичь гражданского примирения. Об этом много написано — высокий уровень агрессии, который присутствует в нашем обществе, во многом обусловлен непроработанностью травм. Потаенность индивидуальной памяти была основой существования человека в советском социуме. В СССР сформировалось собственное отношение к индивидуальной боли, травме и горю. Страх перед общественным позором и арестом принуждал человека скрывать свои чувства и мысли. Уход частной боли в подполье породил затяжной посттравматический стресс. Именно этим хроническим стрессом можно объяснить неизменный успех погромных кампаний как советского периода, так отчасти и сегодняшнего времени. Многие психологи и психиатры полагают, что "тюремная ментальность" в современной России — один из симптомов данного стресса.
— Возможно ли снять этот стресс и примирить всех участников драмы? И на чем?
— Был момент, когда казалось, что тема закрыта. Перестроечная гласность изобличила палачей, невинно убиенным возвратили доброе имя, вынесли приговор бесчеловечному режиму... Но нет, ржавую идеологическую машину опять завели в попытке обелить былые преступления, чем внесли дополнительный разлад в общество. Разом покончить с этой затянувшейся холодной гражданской войной, конечно, невозможно, но для начала важно понять, почему так много людей агрессивно воспринимают идею ответственности или хотя бы признания самих преступлений, которые их лично не касаются. Мы не можем игнорировать тот факт, что в истории многих семей причудливо переплелись судьбы и палачей, и жертв, и их потомкам приходится решать нелегкий вопрос, как с этим жить. Люди не хотят отрекаться от своих родных, и это в каком-то смысле положительное явление — преодоление самого страшного наследия сталинизма. Но тогда срабатывает защитный инстинкт не признавать случившейся катастрофы, постараться табуировать неприятную тему, любыми способами оправдать поступки предков.
— Или — когда говорят о коллективной вине — отвечают примерно так: "Почему я должен испытывать вину за чужие преступления?"
— Совершенно верно. Это сложная психологическая ситуация. Мне кажется, вопрос нужно ставить иначе: "Как общество могло это допустить? Где оно оступилось?". Но не для того, чтобы конкретно тыкать: "Ты, ты и ты виноват". Все главные преступники и их подручные известны, попытки обелить их в любом случае обречены на провал. Примириться мы сможем, только если сочтем признание вины за прошлое не национальным поражением, а моральной победой общества над преступлениями тоталитаризма. Наши предшественники совершили трагическую ошибку, поддавшись обаянию утопических идей, но мы усвоили тяжелый урок, мы нашли в себе силы одолеть зло, осудить злодеяния и принять все меры, чтобы страшное прошлое не повторилось. Я думаю, это могло бы быть на данном этапе достаточным условием консолидации.
— Тут не обойтись без слова "покаяние", которое у многих, если не у большинства, вызывает панический ужас. Хотя, казалось бы, у нас вся литература, и Достоевский, и Толстой, об этом. Прекрасное чувство, вообще-то. Есть такой вариант, условно — всем у всех попросить прощения за прошлое. Нужно ли это, допустимо ли, в какой форме?
— Заметим, покаяние есть главная составляющая христианского мировоззрения. Человек кается в собственных грехах, принимает на себя чужие грехи и грехи своих предков. Это — противоядие против цинизма. Никакие экономические реформы не работают в обществе циников. Не прагматиков, а именно циников. Одной из базовых составляющих европейской модернизации Нового времени было расшатывание сословных перегородок, повышение социальной мобильности, возможность талантливым и энергичным людям из социальных низов достичь успеха и благосостояния. Чем больше социальная мобильность, тем жизнеспособнее общество, потому что у людей есть мотивация к самосовершенствованию. Мы помним, какие социальные лифты открылись сразу после 1917-го, правда, на недолгий период. В 1990-е годы опять-таки открываются новые возможности — в политике, журналистике, бизнесе — для людей, которые раньше не имели шанса на повышение социального статуса. Сейчас мы вновь входим в период, когда жизненная энергия общества блокируется жесткими авторитарными законами.
Все это говорит о том, что коллективное историческое воображение в нашей стране по-прежнему пребывает в стандартах XIX века: царь — элита — народ. В стремлении дать читателю углубленное представление о разнообразии исторического опыта, не сводимого к смене правителей и режимов, и возник наш новый проект — научно-популярная историческая серия "Что такое Россия".
— Что за серия, в чем ее идея?
— В центре внимания проекта — драматический процесс модернизации страны. Наша задача понять, как многолетние усилия России догнать и перегнать Европу (а в ХХ веке и Америку) отразились на различных сферах жизни общества. Для меня было принципиально важным привлечь к сотрудничеству ведущих российских историков, вооруженных передовым профессиональным знанием, способных в увлекательной форме дать достоверную информацию о сложных и неоднозначных исторических явлениях. Эти тексты в корне отличаются от многочисленных идеологических поделок, коими завалены прилавки книжных магазинов. Хочу также отметить, что партнерами серии "Что такое Россия" стали Arzamas и Вольное историческое общество, что символизирует единение сил просвещения.
— А сколько вышло книг?
— Только что вышли три первые книги. Серию открывает книга известного историка XVIII века Евгения Анисимова "Петр Первый: благо или зло для России?". Реформаторское наследие Петра, как и сама его личность, до сих пор порождает споры в российском обществе. Книга написана в форме диалога, вернее — ожесточенных дебатов двух оппонентов: сторонника общеевропейского развития и сторонника особого пути. По мнению автора, обе позиции имеют право на существование и отражают сложное, неоднозначное явление Петра в русской истории. Вторая книга — "Хозяин земли русской? Самодержавие и бюрократия в эпоху модерна", написанная Кириллом Соловьевым, специалистом по истории русского парламентаризма. Название воспроизводит знаменитую фразу Николая II, который в 1897 году, заполняя анкету в ходе первой всероссийской переписи населения, в графе "Род деятельности" написал: "Хозяин земли русской". Но, как следует из книги, несмотря на формальное всевластие русского самодержца, он был весьма ограничен в свободе деятельности со стороны бюрократического аппарата. Соловьев дает убедительный коллективный портрет "министерской олигархии" конца XIX века. Слабость административной вертикали при внешне жесткой бюрократической системе, слабое знание реалий российской жизни, законодательная анархия — все это в итоге привело к падению монархии. Третья книга известного историка Веры Мильчиной "Французы полезные и вредные: надзор за иностранцами в России при Николае I". Она построена на основе воспоминаний французских путешественников, частной корреспонденции, донесений дипломатов, архивов Третьего отделения, которые проливают свет на истоки современного отношения государства к "иностранному влиянию". В общем, нам предстоит заново открывать для себя собственную страну...