Тридцать шесть часов разговора
Фрагменты из книги Юрия Роста о любви Андрея Сахарова и Елены Боннер
Буквально пару недель назад вышла удивительная книга об удивительном человеке, вернее о двух удивительных людях — Андрее Сахарове и Елене Боннер. С разрешения автора «Огонек» публикует некоторые отрывки
Будешь третьим
У нее была своя жизнь, но мы связываем судьбу Елены Георгиевны Боннэр с великим российским гражданином Андреем Дмитриевичем Сахаровым. Не всю. С Сахаровым я познакомился в начале марта семидесятого. Он овдовел и жил с детьми возле института, который носит имя Курчатова, с которым работал над созданием ядерной бомбы. Три Золотые звезды Героя труда еще хранились в ящике стола. Сфотографировав и побеседовав с Андреем Дмитриевичем, я ушел из его квартиры и жизни, как элементарная частица его опыта общения (в ту пору еще не богатого), чтобы потом, спустя шестнадцать лет, встретить его на Ярославском вокзале после ссылки из Горького и на следующий день постучать в незапертую дверь с единственной уцелевшей фотографией той, старой, съемки (чуть ли не первой легальной) в качестве знака, что я не засланный казачок, а журналист. (Хотя кто сказал, что нельзя совмещать профессии?) Дверь мне открыла энергичная женщина в очках с толстыми плюсовыми стеклами. Я видел ее накануне. Она первой вышла из вагона поезда № 37 и весело, но решительно скомандовала зарубежным журналистам, засверкавшим блицами: «Нечего меня снимать. Сейчас выйдет Сахаров — его и снимайте!» Теперь Боннэр стояла в дверях: «Ну? — Я предъявил довольно большую карточку Сахарова семидесятого года с дарственной надписью и датой.— Десятое марта семидесятого года? Мы были еще незнакомы с Андреем Дмитриевичем. Я впервые увидела его осенью». «У него была темнозеленая рубашка с галстуком, а вместо верхней пуговицы — английская булавка»,— сказал я. «При мне,— с вызовом ответила Боннэр,— все пуговицы у него были пришиты. Входите». Она впервые увидела его в конце семидесятого на судебном процессе в Калуге над диссидентами Вайлем и Пименовым, куда правозащитников не пускали, а Сахарова остановить милиция не решалась. И поначалу он ей не понравился своей обособленностью. К пятидесяти годам он был вдов. Жена Клавдия Алексеевна умерла от рака, и Сахаров отдал свои сбережения на строительство онкоцентра, чтобы там могли спасать других жен и мужей. У него осталось трое детей: две взрослые дочери Татьяна и Люба и двенадцатилетний сын Дмитрий. У Елены Георгиевны двое своих — Алексей и Татьяна.
Два взрослых человека полюбили друг друга, но сахаровские дети и после свадьбы в 1972 году не приняли мачеху. Да она и не очень старалась преодолеть отчуждение. Большой семьи не случилось. А любовь была. Вечерами они раскладывали на кухне лежанку на книгах и радовались друг другу. В двух других комнатках, насквозь смежных, ночевали взрослые дети и мама Елены Георгиевны — старая большевичка. Летними рассветами Люся в халате и тапочках выходила с Андреем Дмитриевичем на мост через Яузу и ловила такси своему мужчине, которому надо было вернуться домой к детям. Как у людей.
На «объекте» он больше не работал — участие в диссидентском движении и работа «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе» сильно насторожили партию и правительство и настроили их агрессивно к одному из отцов отечественной водородной бомбы. Потом разнообразные толкователи судеб будут писать и говорить о вредном влиянии бывшего врача-педиатра, фронтовой медсестры и бывшего члена КПСС, дочери двух заметных революционеров, на ученогоатомщика. И будет это полной ерундой. На Сахарова даже в бытовом плане повлиять было сложно, а уж корректировать его идеи — тут любовь, власть, репрессии были бессильны. Как-то я сказал ему: «Вы бы, Андрей Дмитриевич, в своих требованиях и предложениях некий приемлемый для вас компромисс могли бы допустить».— «Знаете, Юра, в моих предложениях и требованиях этот компромисс уже заложен».
Они были счастливы. Да, точно были. Восемь лет до Горького. И в Горьком, несмотря на слежку, голодовки и болезни. Они держались вдвоем и вдвоем вернулись в 1986 году в конце декабря в Москву. Она вышла первая. Он — следом в сбитой набок меховой шапке. Войдя в их квартиру с фотографией-«пропуском», я задержался там на долгие годы. Писал очерки, снимал (увы, немного — где-то около полутысячи негативов сохранилось) и беседовал. Однажды Андрей Дмитриевич прочел мне лекцию — вторую, кажется, в жизни. Первой были удостоены студенты-физики. Но она оказалась слишком сложной в его изложении. Я и вовсе ничего не разобрал — ясно было только, что он говорил по-русски. Боннэр, которая жарила котлеты и усвоила не больше меня, повернулась от плиты и сказала: «Ты понял, о чем тебе говорил великий физик современности?» «Люся,— сказал Сахаров серьезно,— может, я и мог бы стать великим ученым, если бы занимался только физикой, а не проектом». Елена Георгиевна интонацию уловила и возражать не смела.
Они вообще умели слушать друг друга. Опыт литературного секретаря помогал ей стилистически редактировать (весьма щадяще) сахаровские тексты, и они часто сидели на кухне, разбирая бумаги. Она была своеобразным фильтром, охраняющим академика от огромного потока просьб. Пока он работал на «объекте», государство берегло его пуще глаза. Он не мог сам пойти в музей, в театр, прогуляться по городу. Сахаров не умел плавать и кататься на велосипеде. Боннэр проживала с ним его новую жизнь, а когда Андрея Дмитриевича не стало, начала проживать и ту, что была задолго до нее. Писала книги о его семье, о своей, готовила к печати его тексты, придумала и осуществила «параллельную биографию». Параллельную той, что когда-то написал Андрей Дмитриевич.
Как-то летом я пришел на сахаровскую кухню и предложил Боннэр вспомнить всю ее жизнь с Сахаровым. Честно. «Говорим обо всем без запретных тем. Я расшифровываю и отдаю вам. Вы что хотите вычеркиваете».— «Но и ты мне говоришь все!»
Весь июнь мы сидели на кухне, ели приготовленные ею котлеты и говорили о жизни и любви. Получилось 650 страниц машинописного текста. Я отдал его Елене Георгиевне и через несколько месяцев получил один экземпляр обратно с правкой фамилий и дат, со вставками и без единого сокращения. «Делай с ним (текстом) что хочешь и разреши мне использовать его для параллельного дневника». Я закавычил смысл, а не точные слова. Дневник напечатан. Мой текст лежит перед вами. В нем нет купюр. Все откровенно. В рукописи сокращены чрезмерные подробности политической жизни того времени, которые известны и без нас. Все важнейшие события, происходившие в стране и мире, оказались фоном, на котором развивалась последняя жизнь мужчины и женщины. Последняя их любовь. Собственно, они всегда фон, что бы ни думали их творители. В центре мира — человек.
Я благодарен Елене Георгиевне за то, что она доверилась мне и, следовательно, вам. Печатая этот текст, я гашу свой долг перед ней. Согласитесь, было бы свинством оставить в архиве живое слово, предназначенное мне лишь отчасти. Разговорный стиль сохранен, чтобы вы, пристроившись на кухонном диване в квартире на улице Чкалова (так она называлась тогда), могли почувствовать себя третьим участником наших более чем откровенных бесед.
Скрепка в руках
— Я пришла к Андрею за каким-то делом. Такая деталь. Когда я приходила что-то работать, то я приносила всегда кофе, у них в доме никогда не было кофе. И еще что-нибудь пожевать, пачку печенья, например, потому что никогда ничего не было там.
— То есть вообще ничего не было, ни поесть, ни попить?
— Про попить — не знаю. И вот 23-го (мая 1971-го.— «О»), когда я уходила, возникла какая-то странная пауза. И Андрей, провожая меня к дверям, держал скрепку в руках большую и почему-то протянул ее мне, а я ее взяла с другой стороны, и он потянул ее на себя и сказал: «Люся, останьтесь». А я сказала: «Не знаю, нет!» И ушла. И когда я шла под его балконом, он стоял на балконе. А я шла и думала, может быть, надо было остаться. Ну, в общем, я была в растерянности, скрепку какую-то ощущала, как будто она осталась в руке.
— Проводник.
— Да, проводник. Я ее отпустила и ушла. А 24-го опять пришла с кофе и с прочим. И осталась, и мы очень долго сидели, разговаривали о каких-то очень интимных вещах, об Андрюшиной семейной жизни, и я ему сказала: «Ты вообще тот еще возлюбленный, в первый раз в жизни — роман. Тебе даже нечего рассказать. Ни одного романа не прожил.
— А это вы впервые перешли на ты?
— Он мне всегда говорил «Люся, вы», иногда ты, в последнее время. А я всегда говорила «Андрей Дмитриевич», вот до этого момента. И очень смешно, и нервно было.
Андрей стал стелить постель и достал новый комплект белья. Я спросила: «Что, специально купил?» Он говорит: «Да». Я говорю: «Ну ты даешь!» И какая-то разрядка произошла. Среди ночи я позвонила маме и сказала: «Мама, я не приду», это было два часа ночи. Она говорит: «Да я уж поняла». И утром, днем уже, мы приехали сюда. Мама лежала, она плохо себя чувствовала, и Андрей Дмитриевич пришел к ней в комнату и сказал: «Вот, я пришел с вами знакомиться». Потом обедали уже здесь, на этой кухне.
— Не объяснялся, ничего не говорил о любви?
— Нет. Ничего не было, ни одного слова. У меня здесь, около этого шкафа, была полка и стоял проигрыватель. Я стала обед готовить и поставила первое, что там стояло. Это был Альбинони, и вот Андрей здесь сидел и вдруг начал плакать. Вроде знакомый, вроде незнакомый — я не понимала этого. В общем, я потушила свои эти самые бра, закрыла дверь и ушла. Прошло, наверное, полчаса, если не больше, потом он пришел в ту комнату, в первую, и говорит: «Люся, а мы обедать будем?» Я говорю: «Ну, пойду сейчас доделаю». И сказала неожиданно ему: «Что? И жизнь, и слезы, и обед?». И испугалась, что немного кощунственно, а он рассмеялся, и всякое напряжение прошло, по-моему, уже навсегда.
— Бог свел, и все.
— Про Бога не знаю. Это очень странно было. Альбинони звучит, а я чего-то жарила, потом обернулась, а он сидит и плачет. Наверное, я сразу поняла, что это не просто так. Юра, я же не была святая, как ты понимаешь. И были проходящие романы. И были и с цветами, и что хочешь, всякие. А вот тут я поняла, сразу: ну вот хорошо будет, плохо будет, как гроза стукнула и — мое, все! И тут все соединилось… Вот у меня было какое-то двойственное отношение: с одной стороны, он у нас всегда имел — академик — предпочтение, первого посадить на такси и прочее. А с другой стороны, все, что я видела, бывая у него в доме, вызывало у меня жалость. Какой-то дом заброшенный, ведь в общем Клава умерла совсем недавно. Я, единственно, что про себя задолго до этого знала,— мы с Ванькой очень трудно расходились, потому что, как в песне, «у нас любовь была, а мы рассталися». В общем, надрывов было дикое количество. И когда эти надрывы прошли, я стояла в своей комнате у окна и вдруг я почувствовала такое неимоверное, такое прекрасное чувство свободы. Я снова молода, и я себе сказала: «Никогда. Целуйся с кем угодно, романов может быть сколько угодно — но никаких юридических или более крупных связей заводить не буду». Потому что мне тогда казалось, это всегда кончается чувством несвободы. А обрести его заново безумно трудно. Я никогда не забуду вот этого ощущения. Ну вот, а тут вот свалилось… Я больше никогда в жизни у Андрея не ночевала. Это вообще нарушение моего правила. Спать ходи всегда домой, можешь не одна, но домой.
— У него было ощущение, что сразу что-то произошло и вот он встроился в это?
— Мне кажется, что да. Что дальше было? Вот мы пообедали, я маму покормила, она не вставала. Потом мы пошли гулять, и я Андрею показала одно из своих любимых мест. Это место — церковь на горке за высоткой, ты, можешь быть, ее знаешь. Там заднее крыльцо выходит на набережную. Высоко там, далеко видно. И вот мы на этих ступеньках уселись, и кругом валялись какие-то бумажки. Я взяла и начала их поджигать, маленький костерочек, и вот тут мы заметили, что за нами следят. Видимо, они решили, что мы разговаривали тайно и жгу я какие-то реальные бумаги. Из-за забора Котельников все время выглядывал то один человек, то другой. Это первый раз мы заметили слежку за нами двумя. А вот костерок очень их взбудоражил. Все... Андрей приходил, был приходящий довольно долго.
— Мама спокойно восприняла?
— Я бы сказала, скорей сдержанно. Никакого восторга не проявляла. Надо сказать, что мама ни к законным, ни к незаконным не проявляла восторга. Она не относилась к числу женщин, которым обязательно нужен зять.
— Он такой застенчивый человек, причем у вас еще дверь между двумя комнатами?
— Мы ее закрыли. Кроме того, я даже повесила на нее ковер, хотела для звуконепроницаемости, что ли…
— Он комфортно себя чувствовал или…?
— Ну вроде бы как установился очень смешной режим. К вечеру где-то Андрей приезжал сюда, ночевал здесь, в пять-шесть утра я его провожала домой: он считал, что он должен был в школу Диму отправить. В шесть часов я в халате выходила проводить его, потом мы заметили: из окон нашего дома за этой странной парой — за нами — наблюдают. Но тут было еще одно, чисто эстетическое наслаждение: утром в хорошую погоду с моста на рассвете безумно красиво выглядит Андроников монастырь. Он становится каким-то розовым. Просто каждое утро как какой-то подарок сказочный…