«Я пытаюсь обнажить текст»
В Театре Наций «Дядю Ваню» поставили в французском стиле
Новый сезон в Театре Наций открылся премьерой спектакля «Дядя Ваня» в постановке Стефана Брауншвейга. Руководитель одной из главных сцен Франции «Одеон — Театр Европы» рассказал «Огоньку», какого Чехова и с какой целью он решил показать Москве.
Когда под занавес бурного XVIII века театр стал выразителем настроений эпохи, комедианты вершили историю именно на сцене парижского «Одеона» (в ту пору он звался «Театр Франции»). Это на его подмостках в 1784-м прогремела премьера «Женитьбы Фигаро» Бомарше: парижская аристократия устроила овацию пьесе, которая возвещала ей же погибель и постановку которой Людовик XVI позднее сравнивал с падением Бастилии. Король угадал: император Наполеон, его сменщик, считал, что с той одеоновской постановки и началась революция.
С тех пор судьба театра, задуманного как продолжение «Комеди Франсез» (прозванного «домом Мольера»), была предопределена. На сцене «Одеона» оставили след едва ли не все французские революции — от Великой (1789-го) до студенческой (1968-го). Но полный разрыв с классической традицией оформился к 1980-му, когда «Одеон» из второго зала «Комеди Франсез» усилиями итальянца Джорджо Стрелера превратился в Театр Европы.
В свете столь бурной истории театра, где он режиссирует, от Стефана Брауншвейга, нынешнего руководителя «Одеона», и русской драматургии ждать классического подхода не стоит. Площадкой эксперимента стала сцена Театра Наций, премьера «Дядя Вани» состоится в рамках XIX фестиваля «Черешневый лес».
Акценты в постановке расставлены так, чтобы одна из четырех классических пьес Чехова органично вписалась в экологическую повестку дня.
В разговоре с «Огоньком» режиссер объяснил свое право на такую трактовку, в частности, отличием своего театра от любого другого во Франции.
— В Париже «Одеон — Театр Европы» считается главным наравне с «Комеди Франсез». Но последний ставит лишь на французском и имеет свою труппу,— объяснил режиссер.— А у нас нет ни единой труппы, ни постоянного репертуара. Наша миссия как Театра Европы — представлять крупнейших артистов мира, а не одной Франции.
— И это первый спектакль по Чехову, который вы представляете в России?
— Нет, в 1993-м я привез «Вишневый сад» в Театр Пушкина. Во Франции я поставил еще «Чайку» и «Три сестры». «Дядя Ваня» — последняя из главных пьес Чехова, за которую я не брался. И когда Театр Наций предложил сделать спектакль, согласился. Захотелось привезти в Россию своего Чехова.
— Вы как-то сказали, что предпочитаете ставить пьесы тех драматургов, в страны которых приезжаете. Вам не кажется это рискованным? В конце концов, не всякий режиссер из России повезет в Париж своего Расина…
— Я очень люблю Расина, но Чехов мне ближе. К тому же это шанс найти общий язык с публикой. Понимаете, работать над классическими французскими пьесами, написанными александринами или в ином размере, обычном для французской поэзии, на вашу публику сложно, это требует перевода. А здесь я могу ставить Чехова на языке оригинала. Это уникальный контакт со зрителем: так же было, когда я работал в Норвегии над постановкой Ибсена, в Германии — над Бюхнером, в Англии — над Шекспиром…
— Про зрителя ясно. А сложно ли было найти общий язык с актерами?
— Общались через переводчика, я по-русски не говорю. Но русские актеры очень вкладываются, много спрашивают, им важно понять замысел. А когда так, работать приятно. Я бы даже сказал, легко.
— И как они отреагировали на вашу экологическую трактовку «Дяди Вани» — прямо скажем, довольно неожиданную для чеховской пьесы?
— Я верен тексту, ничего в нем не меняю — ставлю только то, что написано у автора. Просто, на мой взгляд, нужно уметь читать пьесу поверх всех клише, к которым мы привыкли.
— А это, простите, не новые наши клише — говорить об экологии в любом контексте?
— Но разве об этом говорю я? Чехов сам обращается к тем проблемам, которые мы сегодня называем экологическими. Он написал пьесу более века назад, но его персонаж Астров говорит о том, о чем сегодня все — хорошо, пусть не все, но очень многие,— думают: хватит сжигать леса, у нас нет права уничтожать природу. Даже удивительно, как это перекликается — вы же знаете, все это лето страшные пожары бушевали в Сибири и в Амазонии, а эти леса — источник кислорода для всех. Выходит, Чехов говорил о том, что многие поняли только этим летом: если где-то на планете горят леса, это проблема всего мира, а не того леса, где вспыхнул пожар… Или другое открытие. Эпоха, в которую мы живем, именем прогресса и цивилизации раз за разом мостила путь к разрушению. Чехов предупреждал и об этом! Конечно, когда его Астров произносит такие речи в 1895-м, его принимают за сумасшедшего, но время-то все показало.
Понимаете, я не пытаюсь использовать пьесы Чехова, чтобы пошуметь об экологии, я не политик и не журналист. Но как художник я хочу, чтобы мои современники обратили внимание на угрозу, о которой думал мой автор,— человек обладает страшной разрушительной силой, и она может обернуться и против природы, и против отношений между людьми. Говорит про это, кстати, не только Астров, но и Елена, которая часто повторяет: «Вы все разрушаете». Мне кажется, этот дар людей к разрушению, тревога из-за этого — своего рода нерв «Дяди Вани».
— То есть речь не о климате, а скорее, об экологии человеческих отношений?
— Я бы сказал — об утрате гармонии с собой, хотя, думаю, пьеса еще глубже. Ведь экология не сводится к проблемам с природой, она затрагивает и экономику, и политику. Помните, в третьем акте Астров разглядывает карты, указывая, что леса и жизни в его крае становится меньше, животные исчезают? Он берет карту 50-летней давности. Напомню, действие происходит в 1895-м, стало быть, речь о 1845 годе, когда крепостное право еще не отменено. По сути, Чехов связывает уничтожение природы и отмену крепостного права. Это не значит, что он был против отмены крепостного права, скорее, он критиковал то, каким образом эта отмена была осуществлена: из деревень стали уезжать, чтобы найти работу в городе, это отразилось на природе. У Чехова ничего не лежит на поверхности. Ну а вопросы связи экологии и общества не могли не интересовать его — он же был врачом, человеком науки.
Он как будто нам ставит диагноз. Мы ведь испытываем то же, что Астров применительно к своему времени. Вот Астров говорит, что занимается своим лесом, сажает деревья, но при этом задается вопросом: а достаточно ли этого? И его охватывает чувство беспомощности. Как и нас.
— Экология связана с политикой, но это же в наши дни. Стоит ли заставлять «заговорить» об этом писателя, подчеркнуто аполитичного и принадлежащего другой эпохе?
— Чехову интересен человек. Конечно, он не был политическим борцом, но сравните его театральные пьесы, где он выводил на свет людей из состоятельных слоев, в чем-то поверхностных, иной раз вальяжных, которые не очень-то вовлечены в реальную жизнь, с героями его рассказов. Там, напротив, много персонажей, погруженных в жизнь с головой. Мне кажется, что чеховский театр — это безопасный мир интеллигенции, как будто если находишься в четырех стенах театра, ты защищен от внешнего мира. Но Чехов заставляет этих людей, запертых в своем мире, открыть глаза. То же его пьесы делают и со зрителем — они учат видеть мир, который за пределами сцены.
— Вы находили у классиков других стран размышления на столь злободневные темы?
— Среди французских авторов я такого не вижу, но посмотрите, как Шекспир говорит о связи природы с человеком (Чехов, кстати, им вдохновлялся, часто цитировал).
Шекспир не раз выводит на мысль, что, если природа выходит из-под контроля, это как-то связано с поведением людей. Когда в «Макбете» поднимается буря, это значит, что люди что-то наворотили.
— У вас есть какое-то особое послание для русских зрителей?
— Нет, пожалуй. Хочется пригласить прийти и взглянуть на знакомую пьесу свежим взглядом. Знаете, многие проецируют свои идеи, чтобы перебить голос автора, порой и актеры изобретают. Но я пытаюсь показать текст таким, какой он есть, обнажить его — и, надеюсь, русская публика готова к этому.