«От меня на вольный ветер отлетают письмена»
Михаил Трофименков — памяти Эдуарда Лимонова
К гадалке не ходи: сотни некрологов помянут «самого скандального русского писателя конца ХХ века», «того самого Эдичку», который на нью-йоркской помойке ну вы сами понимаете, чем занимался с каким-то «негром». Хотя в контексте своей эпохи скандален Лимонов — если понимать скандальность как свободу, творческую и человеческую — ничуть не более, чем Толстой со своим богоборчеством, Достоевский со своим петербургским бредом или Маяковский, как и Лимонов, самую свою поразительную лирику написавший «про это». А «Это я — Эдичка» (1976) — что угодно, но только не порнография: один из самых пронзительных воплей о любви и одиночестве, которые когда-либо срывались с языка русского писателя.
А еще Лимонов обречен на то, что посмертно, как и при жизни, его будут уличать в «отсутствии фантазии». Дескать, писать он мог только о том, что испытал на собственной шкуре. Потому-то и менял страны и континенты. Потому-то и воевал насмерть с прекраснейшими женщинами, которых любил. Потому-то и любил войны, чьи запахи и цвета мгновенно, жадно и хищно фиксировал на бумаге. Что тут скажешь: можно только развести руками. Ну, да, конечно. Повезло человеку. Это же так просто — всего лишь описывать, что с тобой происходит. Загвоздка лишь в том, что полчищам литераторов, безусловно одаренных творческой фантазией, «не повезло»: не выпало им и миллионной доли тех страстей, что питали творчество Лимонова.
Чем известен Эдуард Лимонов
Страстность удивительно и изначально сочеталась у него не то, чтобы с рационализмом, но с четким, стоическим переживанием тщетности любых страстей, приятием и отрицанием конечности жизни. Автор и герой своих книг, он пребывал одновременно и внутри, и вне текста. Вот — душа, а вот — тело. Вот он я, каким я хотел бы быть. Вот он я, как я есть. И вот он я, каким мог бы быть. Вот — невыносимая отчетливость, осязаемость вещей, женского тела, оружия. И вот — удивительная ирреальность тех же самых предметов и тел. Его, казалось бы, на все насмотревшийся и все познавший герой не переставал изумляться миру. Это сродни фотореализму, в котором абсурдность и метафизичность реальности прямо пропорциональны ее тяжелой вещности: «Я в мясном магазине служил / Но интеллигентом я был / И все время боялся свой длинный / Палец свой обрубить топором».
Лимонов знал себе литературную цену и потому отчаянно сопротивлялся роли живого классика. По силе этого сопротивления он сравним разве что с 90-летним Годаром, отчеканившим на вопрос журналиста о фильме, посвященном его любовно-революционным приключениям 1968 года: «Меня не интересует прошлое, меня интересует только будущее». Задолго до Годара, примерно так же Лимонов отвечал на вопросы о фильме Александра Веледенского «Русское», поставленному по его автобиографической, харьковской прозе.
Но о том, что писатель, как бы он этому ни сопротивлялся, обречен стать классиком, безусловно свидетельствуют сами зачины его книг: сгустки энергии, выстрелы в упор. Взять, хотя бы, лимоновского «Подростка Савенко» (1983). «Эди-бэби пятнадцать лет. Он стоит с брезгливой физиономией, прислонившись спиной к стене дома, в котором помещается аптека, и ждет. Сегодня Седьмое Ноября, в прохладный полдень мимо Эди дефилируют наряженные граждане, или козье племя, как он их называет».
Или, скажем, начало «Книги мертвых» (2001), самых значительных русских мемуаров со времен книги Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь». Одноклассник журит Эдуарда-тогда-еще-Савенко: «— Мать на тебя жалуется,— сказал он.— Работу ты бросил,— и замолчал. — На хера ты к бандитам лезешь, Эд? Мать обижаешь. Учился бы, стихи писал, в Москве вот Литературный институт есть…»
Мать, ну, не обижайся. Что до работы, «пускай работает рабочий», как пел Леша Хвостенко, друг Лимонова. К бандитам лезу и буду лезть. А стихам научиться нельзя, они или есть, или их нет. Вот: в трех фразах — вся литературная и человеческая биография Лимонова. Весь его, так сказать, отрицательный символ веры, формула того, чего он будет избегать всю свою жизнь и избежит. Как философ Григорий Сковорода, Лимонов мог гордо и нескромно констатировать: «Мир ловил меня и не поймал».
Пацан с бандитской харьковской окраины, заводчанин, завальщик шихты, обрубщик, монтажник, кем там он еще не перебывал — последний великий самородок русской литературы, сравнимый лишь с Максимом Горьким. И одновременно — первый русский европеец новейшего времени, не просто свободно писавший по-английски и по-французски, но впитавший всечеловеческие страсти. В Париже в 1990-м году он жаловался — не малознакомому мне, а безразличным небесам — на онтологический идиотизм диалогов с перестроечной интеллигенцией. Типа, он им о Пазолини, Жене и Ги Деборе, а они в ответ: «зато в Швеции тротуары с мылом моют». Он им о родовом проклятии колониализма, о сумерках Бронкса, о неупокоенном пепле парижских коммунаров, а они в ответ: «зато в Швеции…».
Подобно Кропоткину из своего стихотворения — «По улице идет Кропоткин / Кропоткин шагом дробным / Кропоткин в облака стреляет / Из черно-дымного пистоля» — Лимонов стрелял в «облака» интеллигентской пошлости. Чеканил — в конце 1980-х это было вопиющим нарушением правил хорошего тона: «У нас была великая эпоха». Собирал под знамена национал-большевистской партии поэтов, музыкантов и визионеров — «молодых негодяев», множество из которых он просто-напросто спас от неминуемого и бессмысленного разрушения и саморазрушения. И, как в своей поэтической юности, продолжал задаваться вопросом: «От меня на вольный ветер / Отлетают письмена / Письмена мои — подолгу / Заживете или нет?»