Фон для портретов дам
Екатерина Шульман о том, чего не понимают современные люди в романах Джейн Остен и их экранизациях
Интерес к телевизионным и кинематографическим адаптациям романов Джейн Остен не только не гаснет, но горит все ярче: только последние три года дали нам «Любовь и дружбу» (основано на раннем эпистолярном романе «Леди Сьюзен»), новую карамельно-марципановую «Эмму» и сериал «Сэндитон» по неоконченному роману, над которым Остен работала в последние месяцы жизни. Что видит современный зритель и понимает современный читатель в текстах, рассчитанных на совсем другую аудиторию? Джейн Остен предполагала, что ее будут читать те, кто знаком с той предшествовавшей и окружавшей ее литературой, которая ей служила и компостом, и контекстом. Например, с романами другой создательницы иронических повествований о сложных путях к счастливому браку в современных условиях. Один из этих романов привлек внимание самого Шодерло де Лакло, создателя «Опасных связей». Попытаемся частично воссоздать тот фон, на котором Джейн Остен мыслила и себя как автора, и своих персонажей.
Роман или журнал
«Нортенгерское аббатство», первый завершенный и последний опубликованный роман Джейн Остен, вопреки обыкновению, которое побуждает начинающего автора писать поэмы ни о чем другом, как только о себе самом, носит не автобиографический, а литературоцентрический характер. Любовный сюжет там вторичен. Центральным сообщением текста является высказывание автора о ценности и социальной роли художественной литературы, и в особенности одного ее жанра — романа.
Рассматривается эта роль двояко: с одной стороны, автор повторяет традиционный троп «романы о любви портят девушек». (Идея эта с приятной прямотой выражена Руссо в предисловии к «Новой Элоизе»: целомудренная девица романов не читает, а если прочитала, то уже не целомудренная.) Героиня «Аббатства», начитавшись готических страшилок, видит в окружающих вампиров, тайных убийц, жертв зловещей интриги, а в каждом сундуке — мумифицированный труп. Своевременный упрек от здравомыслящего героя изгоняет эту дурь из ее головы, затем следует череда вполне правдоподобных несчастий, а под конец всех поведут под венец в рамках остеновского иронического реализма.
Навязчивые реминисценции из «Евгения Онегина» тут неслучайны: ведь и этот самый литературоцентрический из русских текстов можно пересказать так: все главные герои начитались ереси, один Байрона и Констана, другая Ричардсона и Руссо (а бедный Владимир — Шиллера) и навоображали разного, каждый в рамках своей художественной платформы. Где у нее приюты счастливых свиданий, там у одного разочарование после свадьбы и холодная ревнивость, а у другого — искуситель, спаситель и двухутренний цветок. В результате одного убили, а двое других и сошлись было во взрослой реальности, без книжек, да поздно.
Но это подход традиционный: злоупотребление фантазиями до добра не доводит. Отдав дань этой традиции, двадцатипятилетний автор «Нортенгерского аббатства» выступает с внезапной декларацией о красоте, пользе и высшем нравственном предназначении художественной прозы: «„Что вы читаете, мисс?" — „Ах, это всего лишь роман!" — отвечает молодая девица, откладывая книгу в сторону с подчеркнутым пренебрежением или мгновенно смутившись. Это всего лишь „Цецилия", или „Камилла", или „Белинда",— или, коротко говоря, всего лишь произведение, в котором выражены сильнейшие стороны человеческого ума, в котором проникновеннейшее знание человеческой природы, удачнейшая зарисовка ее образцов и живейшие проявления веселости и остроумия преподнесены миру наиболее отточенным языком. Но будь та же самая юная леди занята вместо романа томом „Зрителя", с какой гордостью она покажет вам книгу и назовет ее заглавие!"»
Смелость этого пассажа трудно оценить, глядя из нашего времени — или можно, если мысленно заменить Камиллу и Белинду названиями компьютерных игр-стратегий. Динамика престижности того или иного типа чтения — сюжет занимательнейший. Долгие века европейской истории новеллы, романы или стихи считались сомнительным развлечением, а читать полагалось богословское или хозяйственное. В наше время под «чтением», любви к которому родители отчаиваются дождаться от своих детей, подразумевается как раз чтение художественной литературы, а «Википедия» и посты в соцсетях — это не чтение, хотя тоже содержит информацию и состоит из букв.
Но тут молодая Джейн Остен (трудно отделаться от мысли, что она была, кроме всего прочего, если можно так выразиться, физически умнее большинства своих пишущих современников) провозглашает буквально следующее: ваши солидные журналы (упомянутый Spectator — ежедневный обзор культурной жизни, выходивший с 1711 по 1712 годы и позже опубликованный в восьми томах, широко читался в Британии и колониях и дал имя еженедельнику, выходящему по сей день) — малопристойная тягомотина, ваши пересказы истории родного края — переливание из пустого в порожнее, ваши поэтические антологии не содержат ничего оригинального, а красоту языка, остроумие и знание человеческой натуры надо искать в романах — и в романах, написанных женщинами.
Какие произведения называет Джейн Остен? «Белинда» — сочинение Марии Эджворт, позже прославившейся романами из ирландской жизни. Среди прочего, в «Белинде» содержится одно из первых в англоязычной литературе описаний межрасового брака (при третьем переиздании по настоянию отца Эджворт сомнительного черного жениха заменили на расово нейтрального).
«Сесилия, или Мемуары наследницы» и «Камилла, или Картина юности» — романы Фрэнсис Берни, автора для Остен важного. В «Нортенгерском аббатстве» героиня ведет разговор о ее жизни и творчестве со своим неудалым поклонником. Тот помнит, что писательница вышла замуж за французского эмигранта, но не в состоянии продвинуться в чтении «Камиллы» дальше первых глав — что убивает его шансы завоевать сердце героини. Из «Сесилии» заимствована фраза «гордость и предубеждение».
Фанни или Фрэнсис
В современных английских изданиях отмечают, что ранее распространенное именование автора «Фанни Берни» имеет целью (возможно, бессознательной) придать ей более инфантильный и безобидный вид, а зовут ее на самом деле Фрэнсис.
Берни на русский язык не переводилась, за исключением фрагментов дневника — действительно выдающегося литературного и социального памятника. Она вела его 73 года, то в форме записей, то писем к сестре. Душераздирающе натуралистический пассаж, описывающий, как ей отрезали одну грудь, дав стакан вина в качестве анестезии, сейчас является, видимо, самым известным ее текстом на каком бы то ни было языке.
Операция, произведенная во Франции, прошла успешно: Берни прожила после этого еще 30 лет. Жизнь ее была долгой и увлекательной. Она родилась в семье музыканта и историка музыки Чарльза Берни, повторный брак отца обогатил и без того многочисленное семейство дополнительными сиблингами, в их доме бывали все тогдашние лондонские интеллектуалы, Фрэнсис была своему отцу секретарем, что помогло ей написать измененным почерком рукопись своего первого романа — «Эвелина, или История вступления юной леди в свет». Опубликованный анонимно, но вскоре деанонимизированный, он принес ей мгновенную славу. Позже она написала еще три романа и несколько комедий. Она занимала придворную должность, вышла замуж за эмигранта-роялиста, будущего наполеоновского генерала, и несколько лет провела с ним и сыном в постреволюционной Франции.
Фрэнсис Берни — связующее звено между эпистолярным романом сентиментализма ричардсоновской традиции и эпопеей-пикареской о приключениях взрослеющего героя в духе Филдинга, и остеновской «комедией нравов», ироническим и реалистическим изображением современных автору социальных обыкновений, с неидеальными героями, внятной структурой повествования и отстраненным авторским голосом, повествующим от третьего лица. Да, у Ричардсона, Филдинга и Стерна есть ирония, у Джейн Остен — элементы сентиментализма и обязательность хеппи-энда. Но романы Фрэнсис Берни, еще достаточно длинные, структурированы, в меру назидательны и позволяют себе ироническую дистанцию между персонажами, в том числе центральными, и всеведущим, вездесущим автором. А ведь через сто лет Флобер будет ставить себе в заслугу сцену сельской ярмарки в «Госпоже Бовари», где, по его мнению, «впервые в литературе автор смеется над своей главной героиней и ее возлюбленным»!
«Сесилия» или «Опасные связи»
В 1784 году Шодерло де Лакло, автор великого и ужасного романа «Опасные связи», публикует в журнале «Меркюр де Франс» рецензию на «Сесилию» (специально для Weekend эту рецензию впервые перевела Вера Мильчина). Хотя оба автора были современниками и нет ничего физически невероятного том, что они читали друг друга, этот кроссовер все равно производит такое впечатление, как будто Генри Миллер рецензирует «Муху-цокотуху».
Рецензия достойна пера великого де Лакло, который сам революционизировал современный ему французский роман, скрестив скабрезную повесть, не допускавшуюся в приличное общество, с нравоучительным и чинным эпистолярным романом имени Руссо. Вышел краткий, страшный и совершенный роман, лучше всех предсказавший, по меткому замечанию Бодлера, французскую революцию. В сюжете нет ничего политического, но он оставляет в читателе то специфическое ощущение «вас всех повесить мало», которое и есть само по себе предреволюционная ситуация.
Что увидел творец Вальмона в романе о том, как одна хорошая девушка с приданым хотела выйти замуж, да и вышла? Вступительное рассуждение о ценности художественной прозы, о превосходстве литературы над историей и романа над театром поразительно напоминает цитировавшийся выше пассаж из «Нортенгерского аббатства». У де Лакло, по понятным причинам, нет феминистического пафоса Джейн Остен: более того, он рассказывает умилительную историю, как мисс Берни написала свой первый роман для болеющего отца, которого она развлекала чтением вслух. Поскольку все хорошие романы кончились, пришлось самой писать новый. Болящий же отец, разглядев в тексте талант, уговорил дочь опубликоваться. На самом деле, разумеется, все было в точности наоборот: Берни писала и опубликовала «Эвелину» тайно от отца, который не одобрял художественной самодеятельности своего секретаря-переписчика. Но разве можно вообразить, чтобы у женщины был иной стимул для творчества, кроме эмоционального обслуживания своих мужских родственников? Когда племянник Джейн Остен после ее смерти будет публиковать ее сочинения, то в предисловии тоже напишет, что тетушка, мол, писала для своей семьи, славы чуждалась, денег ей не надо было, скромная была фиалка, росла у домашнего камелька.
Из текста рецензии видно, что в XVIII веке тоже боялись спойлеров: де Лакло не раскрывает читателю того волнующего факта, что один из опекунов героини, мистер Харрел, застрелится из-за долгов во время веселого ужина в Воксхолле, тогдашнем главном лондонском парке культуры и отдыха и прародителе всех будущих «воксалов» и вокзалов во всех концах земли.
Критик замечает, что некоторая неторопливость первой части романа объясняется тем, что если французов занимает действие, то английские читатели интересуются только теми, кого знают, а чтобы познакомиться с героями, нужно время. Пушкин тоже писал, что первые шесть частей «Клариссы» скучненьки, хотя потом разницу с шестью финальными занимательными не заметил.
С большой проницательностью разобрав характеры основных героев, де Лакло выражает пожелание, чтобы Роберт де Флоер, один из малоприятных поклонников Сесилии, был, с одной стороны, пособлазнительней, а с другой — оказался более назидательно разоблачен. Его собственный герой, незабвенный де Вальмон, разумеется, равнялся на Ричардсонова Ловласа, который и отважен, и решителен, и остроумен, лучше всех пишет письма и имеет обширные знакомства в борделях. Но по странной закономерности неотразимые искусители, сердцееды и знатоки слабостей женского сердца почему-то встречаются большей частью у мужских авторов. Ни у Берни, ни у Остен не встретишь ни Вальмона, ни Ловласа: упомянутый де Флоер неотразим преимущественно в собственных глазах, а героиню он пугает и раздражает. Сговаривается с ним ее легкомысленный опекун и берет у него деньги, обещая гарантированную свадьбу с наследницей,— вот и все ухаживание. Избранный ею возлюбленный — Мортимер Дельвиль, эдакий недо-Дарси, тоже не стремится никого совращать. Напротив, он сам удаляется от опасных чар героини. Некоторым бледным казановой можно счесть Уикхема из «Гордости и предубеждения», но и его очаровательность довольно скоро героине надоедает, а сам этот обаяшка, как и Уиллоуби из «Разума и чувства», в ходе сюжета неотвратимо погубляет преимущественно самого себя. Так, судя по всему, и выглядят мастера пикапа в глазах воображаемых ими жертв.
Интересно, что сюжет «мисс Берни и развратные французы» не исчерпывается внезапным вниманием автора «Опасных связей» к «Мемуарам наследницы». В 1791 году Фрэнсис Берни с подругой посетила Джунипер-холл, приют компании французских либералов-конституционалистов, бежавших от революционной гильотины. Там была писательница Жермена де Сталь, дочь королевского премьер-министра Неккера, бывший епископ Отенский, ныне простой (и бедный) гражданин Талейран-Перигор, по слухам, сын Людовика XV граф де Нарбонн и другие интересные люди, которым предстояла долгая и разнообразная социально-политическая жизнь в новом веке. Берни писала сестре, что, мол, злые люди считают Нарбонна любовником госпожи де Сталь, но она обращается с ним с такой безупречной любезностью и вместе с тем материнской нежностью, что этого никак быть не может, глупая сплетня. Разумеется, Нарбонн был любовником неугомонной Жермены — как был им и Талейран, да и вообще в этом кругу просвещенных либертенов все более или менее спали друг с другом в разных сочетаниях. Но этот очередной притягательный кроссовер — Элинор Дэшвуд в гостях у маркизы де Мертей — остается в памяти, как остался он в истории нравов.
«Эмма» или «Мемуары Наследницы»
Из всех романов Остен наиболее обязан «Сесилии» тот, где Берни не упоминается. И это единственный из ее опубликованных романов, названный именем героини. Да, мы знаем, что «Нортенгерское аббатство» первоначально называлось «Сьюзен» (хотя в финальном варианте героиню зовут Кэтрин), а «Разум и чувство» планировалось назвать «Элинор и Марианна». Однако в итоге авторских размышлений и издательского произвола только «Эмма» носит имя главной героини.
Меж тем роман, названный женским именем, предполагал для современного Остен читателя определенную цепь ассоциаций и ожиданий, которые текст мог поочередно обманывать и оправдывать. Памела, Кларисса, Эвелина, Сесилия, Камилла, Белинда — все это «красивые», не совсем обыденные имена, рядом с которыми Эмма звучит хоть и не так своевольно, как Татьяна (вот Сьюзен или Джейн было бы дерзко), но явно в сниженном регистре. Такой заголовок до всякого чтения формирует у читателя предубеждения о героине: она должна быть молода, хороша собой, роман рассказывает о ее вступлении в свет и приключениях ее руки и сердца. В рамках Ричардсоновой традиции добродетельная героиня должна подвергаться какой-то угрозе со стороны окружающих злых людей, отчего происходят разнообразные несчастья, иногда трагически заканчивающиеся, как в «Клариссе», иногда все же приводящие к свадьбе, как в «Памеле».
Берни и Остен по-разному отстраиваются от необходимости драматических похищений, нервных горячек и связанных с этим продолжительных постельных сцен. Сесилия все же бродит некоторое время по городу в припадке безумия (вызванного крайней бестолковостью ее импульсивного жениха), а потом болеет уже в стационарных условиях, к одру ее приводят бедных, которых она предварительно облагодетельствовала, и их молитвы постепенно способствуют выздоровлению.
С Эммой по ходу сюжета не случается ничего страшнее неудачного пикника, и она, в пику длинному ряду романных героинь в горячке, «едва знала, что такое недомогание». При этом она, как и Сесилия, наследница: ценный приз на брачном рынке, объект желаний, фокус пристальных взглядов и цель махинаций. Обе героини — молодые женщины, живущие самостоятельно и берущие на себя ряд функций, социально свойственных мужчинам или замужним: хозяйки дома, небрежной законодательницы зал, сценариста собственной судьбы. Сесилия еще и должна, по условиям завещания, найти жениха, который согласится взять ее фамилию: из этого удивительного условия и происходит вся сюжетная перипетия, которую доктор-резонер в финале назовет «плодом гордости и предубеждения». Эмма не навязывает будущему мужу своей фамилии, но лишает его мужских привилегий иначе: мистер Найтли не приводит в дом невесту, а сам переселяется к ней и к тестю. Немногие, замечает автор, пошли бы на такую жертву.
Джейн Остен переигрывает и другую коллизию из «Сесилии»: когда богатая и благородная героиня внезапно обнаруживает, что извлеченная ею из грязи бедная подруга, скромное и обожающее свою благодетельницу прелестное дитя, положила глаз на ее же собственного возлюбленного и едва ли не пользуется взаимностью. У Эммы хватает внутренней честности произнести про себя: «Глаза бы мои ее не видели!», у более сентиментальной Берни комедия взаимного обожания и снисхождения продолжается некоторое время, с заламываниями рук и упаданием в ноги. В обоих случаях, впрочем, выскочку награждают женихом попроще — в соответствии с социально справедливым распределением шестков среди сверчков.
Фигура без фона
Джейн Остен могла рационально рассчитывать, что ее аудитория считает контекстуальное сходство ее романов с работами другой женщины-автора иронических повествований о сложных путях к счастливому браку в современных условиях. Читатель «Опасных связей» должен был читать Ричардсона, потому он злорадствует в тот момент, когда герой-соблазнитель почти торжествует победу, держа в своих объятиях рыдающую жертву: по сценарию «Клариссы» на следующее утро жертва убежит. Но и финал «короче, все умерли» его тоже не шокирует: он уже понимает, по каким рельсам едет этот поезд (по какой колее катится этот дилижанс).
Сто лет спустя игры с контекстом становятся сложнее: Пушкин предполагал, что читатель «Дубровского» увидит его сходство с «Ламмермурской невестой» Вальтера Скотта и замрет в ожидании, не зарежет ли Марья Кириловна князя Верейского в брачную ночь. То, что «Капитанская дочка» сюжетно представляет собой смесь «Уэверли» и «Роб Роя», тоже не могло укрыться от того условного графа Нулина, который берет с собой в постель неразрезанный роман вместе с сигарой и серебряным стаканом. Зачин «Зимнего вечера» — мгла, вихри, стук в окошко от запоздалого путника — предполагал для вскормленной Жуковским публики балладное продолжение: мертвец ли заглянет в лачужку или иное приведение. Вместо этого читатель сперва приглашается к вакхической песне, а затем следует очередной облом: вместо юных подруг и хмельных товарищей за кружкой оказывается старушка, и песня вовсе не заздравная, а про синицу.
В наше время нечто подобное мы можем видеть разве что на примере фэндом-литературы: скажем, Джордж Мартин берет читателя, выращенного на молоке и меде классического фэнтези, а также на пластике и синтетике компьютерных игр про башни и драконов, и последовательно ломает все его шаблоны относительно того, кто тут прекрасная принцесса, кто воин-освободитель, кто король в изгнании, а кто огнедышащий дракон, и где во всем этом моральный полюс. Нечто в этом роде, только понежнее, проделывает Роулинг с толкинистическими ожиданиями, а также с теми, которые выращены чтением британской литературы о приключениях обитателей закрытых школ.
А теперь представим читателя, который ничего подразумеваемого автором не знает, а прочитанное произведение воспринимает как самобытное явление природы: как большинство русских читателей воспринимают стихотворение «Зимний вечер» — нечто не более рукотворное, чем снег и луна. Фон, на котором видел себя автор и который он предполагал в умах будущих читателей, испарился. Остался одинокий текст вне контекста: один, один бедняжечка, как рекрут на часах.
Что мы понимаем в прочитанном? На этот вопрос существует, как известно, радикальный ответ Гаспарова: «классики писали не для нас». Восстановление заложенного автором смысла есть плод кропотливого филологического труда, а без него мы только складываем буквы в произвольном порядке и вычитываем из письма, не нам адресованного, что-то свое.
С другой стороны, Гаспаров не предполагал, что художественную литературу надо отобрать у всех, кроме филологов, потому что профан в священных письменах все равно ничего не разберет. Каждый читающий ощущает, что у «Зимнего вечера» и «Эммы» есть собственная ценность, явленная самому наивному первочитателю с мороза, который действительно не знает ничего, кроме букв. Даже и он, верим мы, почувствует, что имеет дело с чем-то выдающимся, и впечатлится, и станет лучше, чем был в своем не-читавшем состоянии. Однако если наш девственный читатель все же вырастет в читателя просвещенного, то перед глазами его вновь чудесно воздвигнется тот густой и многошумный лес мировой литературы, от которого безжалостный ход времен оставил одни немногочисленные мемориальные пни с надетыми на них картонными головами «классиков». Как писал по схожему поводу Набоков, «насколько глубже проникала в истину знанием умноженная любовь: отверстые зеницы».