Пробы на жалкую роль
Игорь Гулин о дневнике Юрия Нагибина как литературном проекте
В серии «Литературные памятники русского быта» вышло новое издание дневника Юрия Нагибина. Спустя два с половиной десятилетия после первой публикации текст, казавшийся парадоксальным постскриптумом к долгой карьере советского классика, окончательно превратился в главное его произведение
Юрий Нагибин был воплощением советского литературного мейнстрима. Эта позиция была почти уникальной. Печатные писатели в позднем СССР либо были приспособленцами, либо, если принимали литературное дело всерьез, моментально оказывались хоть на слабую толику фрондерами (даже будучи абсолютно искренними коммунистами). Нагибин всю жизнь балансировал между двумя полюсами и овладел этим навыком в совершенстве. Роль автора, принятого властью, получающего все ее блага (шоферы, путевки, премии и собрания) и одновременно не теряющего лица, отстаивающего свою немного аляповатую, но абсолютно личную интонацию (меланхолия пополам с моралью, любовь к смачным подробностям всех сортов), не совсем удобного и поэтому вызывающего доверие интеллигентного читателя,— эта промежуточная роль не была дана ему по природной склонности. Наоборот, она была результатом напряженного труда, охоты за успехом в разных его вариантах.
Нагибин вообще был охотником — за женщинами, заграничными поездками, впечатлениями. А также собственно за утками, вальдшнепами и тетеревами. К досаде не увлеченного этим видом досуга читателя, пространные описания охоты занимают изрядную часть его дневника. Из них следует: он вовсе не был охотником блестящим — так же как не был и блестящим литератором. Но, как и литератором, он был охотником увлеченным и целеустремленным. Добивался не всего, чего хотел, но почти всегда многого. И всегда оставался не удовлетворен. Его дневник — хроника этой погони и этой неудовлетворенности.
Первое издание его вышло в 1995 году — через год после смерти автора — и тогда оказалось почти сенсацией (отчасти ее готовили поздние нагибинские тексты, более радикальные и по языку, и по содержанию, чем привычная его проза, но эффект от дневника был сильнее). Выяснилось, что этот умеренный писатель всю жизнь терпеть не мог советскую власть, считал большую часть собственной работы безнадежной халтурой, записывал неприглядные подробности своей и чужой интимной жизни, скрупулезно фиксировал всевозможные мелкие подлости и падения знакомых, был, несмотря на все триумфы, обижен на весь мир. Он от души презирал народ, трудовые и боевые подвиги которого время от времени воспевал, презирал начальство, с которым волей-неволей был на короткой ноге, презирал творческую интеллигенцию (включая большинство приятелей-шестидесятников), в представителях которой, за редкими исключениями, видел таких же карьеристов, выкручивающихся в утомительной погоне за крохами славы.
За двадцать пять лет, прошедших с момента первой публикации, шок поблек, и природу этого текста можно разглядеть яснее. Кажется, что самое удивительное в «Дневнике» — не сам факт его существования, не драмы автора и не зафиксированные в нем свидетельства и суждения (среди них есть действительно остроумные, но они тонут в потоке желчи и жалоб). Удивительнее то, что Нагибин решил сам подготовить свой дневник к печати.
Это не вполне обычная ситуация: на пороге смерти известный писатель перепечатывает на машинке свои записи двадцати-тридцатилетней давности о том, как кто-то спер на приеме конфеты, кто-то схватил чужую жену за коленку, у кого-то загноился свищ в заднице. При этом он кое-что все же правит, вставляет кое-какие комментарии. Это делает дневник не обычным «человеческим документом», а сознательным литературным актом.
Чуткий к истории литературы Нагибин в конце жизни, похоже, ощущал, что сто с лишним опубликованных книг не гарантируют в ней ему видного места, что он уходит в прошлое вместе с ненавистным ему государством. Этого места, репутации настоящего классика он страстно желал. Он почти не сравнивал себя с современниками, но только с Чеховым и Буниным, взвешивал едва ли не каждый рассказ на предмет попадания в вечность и понимал, что весят они недостаточно. «Дневник» должен был это изменить, стать той самой главной книгой — настоящей большой вещью, которую он всю жизнь готовился написать и так и не написал.
Это довольно отчаянный и тоже на редкость амбициозный жест: большая литература здесь должна возникнуть из отбросов и осколков, из того, что не могло войти в опубликованные вещи (Нагибин, конечно же, пользовался дневником как сырьем для рассказов и очерков, но при перепечатывании изъял большую часть отработанного материала). Это большая литература особенного рода. Неожиданным образом из дневника выясняется: кумиром юности Нагибина был Луи-Фердинанд Селин. В своих печатных текстах он не мог предъявить это родство, в дневнике оно хорошо чувствуется. Речь не о стиле, а об установке на разоблачение социальной жизни как лживой и никому не приятной игры, человеческого бытия — как череды низких отправлений, о жесте выворачивания нутра в самом физиологическом смысле.
В 1955 году тридцатипятилетний Нагибин формулирует: «чтобы узнать себя по-настоящему, надо узнать себя жалким». К узнаванию других это, разумеется, относится не в меньшей степени. Забавно, что это откровение случается на фоне первого большого успеха: на экран выходит бесстыдный мюзикл «Гость с Кубани», с которого начинается нагибинская карьера в кинематографе, публикуется сборник «Зимний дуб», куда входит и знаменитый заглавный рассказ.
Успех этот связан с лицемерием разной меры, лакировкой, ненавистной «халтурой» (это слово Нагибина навязчиво преследует). «Правда» дневника должна выступить противоядием. Однако чтобы писать подобную разоблачительную правду, надо обладать либо аналитическим складом ума, либо настоящей беспощадностью. У Нагибина не было ни того ни другого. Он любил красное словцо больше точной мысли, был слишком зависим от чужого мнения, чтобы позволить себе позу гордого одиночки даже наедине с собой, и был сентиментален — в смысле не внимания к чувствам других, но готовности всякий момент потонуть в мареве ностальгии и сожаления. Обнаружение в себе человека «жалкого» слишком легко превращалось в жалость к себе, скепсис к соблазнам сменялся приступом жадности. Кажется, Нагибин это понимал.
Жест выворачивания наизнанку не вполне удавался, но в самой этой неудаче был размах и, как ни странно, честность. Явить себя разочарованным циником, человеком презрительным и двуличным — все это легче, чем явить себя человеком, у которого все не очень получилось. В том числе не очень получилась и последняя попытка, отбросив весь нажитый скарб, пролезть-таки в игольное ушко большой истории литературы. Именно эта честность и сработала. В итоге сотни рассказов, повестей, очерков и сценариев оказались фоном, деталями биографии, а «Дневник» в восприятии читателей действительно стал главной книгой Нагибина.
«Я все время хотел почувствовать себя настоящим. Все мое существование наполнено было ложью, потому что я всегда был очень хорошо защищен, я никогда не страдал по-настоящему. Я натравливал себя на страдание, от которого тут же ускользал с помощью нехитрого защитного маневра. Я играл с собой во всякие игры: в признательность, в жалость, в любовь, в заинтересованность, но всегда где-то во мне оставался твердый, холодный, нерастворимый осадок. И смутно ощущая его в себе, я думал: нет, это еще не я, это еще не моя жалость, любовь, заинтересованность»
«Ни от природы, ни от людей я не получаю конечного удовольствия. Каждое новое впечатление воспринимается как новое обязательство, невесть кем на меня налагаемое. И лес, и рыбалка, и восход солнца, и все, что может дать баба,— для меня полуфабрикаты, которым я должен придать некий конечный смысл. И это чувство всегда существует во мне, сопутствует каждому моему движению. Вот почему, вопреки утверждению Я. С., я все еще писатель»
Издательство Книжный Клуб Книговек