Скромный памятник Колумбу
Анна Толстова о судьбе Ильи Остроухова — художника и коллекционера, оставшегося в тени
В Доме Остроухова в Трубниках, сегодня — филиале Литературного музея, открыта выставка «Илья Остроухов: художник, коллекционер, музейщик». Формально она приурочена к 100-летию Музея иконописи и живописи, открытого в остроуховском особняке в Трубниковском переулке в 1920-м и расформированного после смерти хозяина в 1929-м, и представляет публике очень талантливого живописца, которого мы сегодня ценим совсем не за это
В компании именитых московских коллекционеров, Третьяковых, Щукиных, Морозовых, Илья Остроухов (1858–1929) стоит, что называется, особняком. В прямом смысле слова: для Третьяковых, Щукиных и Морозовых коллекционирование было семейным, точнее, братским делом, то есть эта купеческая придурь носила в глазах общественности характер фамильного помешательства, а Остроухов был в своем небогатом купеческом роду один такой чудак. Про Третьяковых, Щукиных и Морозовых мы по привычке говорим, что в коллекционировании они были сущими художниками, артистами вкуса и выбора. В отношении Остроухова это вдвойне справедливо, поскольку он и был самый настоящий, профессиональный художник. Или «полупрофессиональный», как говорил о нем Муратов.
Художник, много где учившийся в Москве и Петербурге (частным образом — у Киселева, Репина и Чистякова, вприглядку — у коллег по абрамцевскому и поленовскому кружкам, вольнослушателем в Императорской академии, в школе при Императорском обществе поощрения художеств, в Училище живописи, ваяния и зодчества), но официально нигде не доучившийся. Однако художник или не художник определяется ведь не по диплому, званиям или членству в профорганизациях — Остроухов как раз входил в Товарищество передвижных художественных выставок и в «Союз русских художников», его избрали в действительные члены Академии художеств. В первом зале собраны остроуховские картины, рассыпанные по разным музеям — Третьяковка, Абрамцево, Поленово... Это вообще-то событие: со времен первой и, кажется, последней персональной выставки Остроухова, устроенной в 1925 году в Третьяковской галерее — к 40-летию художнической деятельности, прошло почти что столетие. И даже несмотря на отсутствие нескольких важных вещей, на выставке в Трубниках то, о чем раньше приходилось догадываться по одной-двум работам в экспозиции того или иного музея, проявляется со всей очевидностью: Остроухов был живописец большого дарования.
Тут искусствовед непременно должен ввернуть, что пейзажи его подражательны и что он так и не вышел из плена Левитана и Серова, но язвительный Бенуа, в воспоминаниях порассказавший про Остроухова много нелестного — и про купеческую скаредность, и про вздорный характер,— признает, что в 1880-х начинающего молодого художника, впервые взявшегося за кисти в 22 года, современники ставили в один с Левитаном и Серовым ряд. Пресловутого «Сиверко» 1890 года, купленного Третьяковым, нахваливаемого Репиным, объявленного тем же Бенуа одним из лучших достижений русской пейзажной школы и сгоряча поставленного Грабарем выше Левитана, на выставке нет — есть более позднее авторское повторение, несколько замыленное. Однако другие пейзажи Остроухова — абрамцевские этюды 1880-х или «Хмурый день» 1898-го — говорят о том, что обидного звания «художника одной картины» он вовсе не заслуживает. Работал бы не урывками, а систематически, и эти безвидные поля, жидкие облака, озябшие березы, холодные воды и сырой прозрачный воздух обратились бы в сильный пейзажный голос со своей особенной интонацией демисезонной тоскливости — не левитановской сложной меланхолии, а простой русской хандры. Впрочем, если верить мемуаристам, Остроухов был импульсивен, взбалмошен, неусидчив, нетерпелив, а эти свойства характера не располагают к тому, чтобы протирать штаны за этюдником: бывает, что талант и темперамент (на неподходящий к занятиям живописью темперамент указывал и Муратов) в одном человеке никак не могут вступить в счастливый брак. Вот и писать он сразу принялся маслом, поначалу решив не тратить время на обучение рисунку (и экзамен в академию, конечно же, с треском провалил). И недаром впоследствии так увлекся фотографией, куда более быстрой, чем рисование,— некоторые остроуховские пейзажи словно бы увидены этим острым, моментально-фотографическим взглядом, и в этом их странное, нервирующее глаз обаяние.
Что касается счастливого брака, тут Остроухову повезло жениться на Надежде Боткиной, девушке из известной купеческой семьи и с приданым, частью которого стал особняк в Трубниковском переулке. Злые языки поговаривали, что это был брак по расчету — злые языки так и тянулись к Остроухову, особенно в бытность его фактическим главой Третьяковской галереи. Название выставки «Илья Остроухов: художник, коллекционер, музейщик» можно истолковать так, что кураторы ставят в своем герое на первый план именно художника, но это не иерархия ценностей внутри его противоречивой личности, а хронология его жизни: от живописи — к коллекционированию, от составления собственной коллекции — к музейной работе. Вообще коллекционер родился в Остроухове раньше, чем художник: в отрочестве он увлекался энтомологией и орнитологией, собрал энтомологическую коллекцию (позднее подаренную Московскому университету), писал статьи и брошюры — по издательским делам он и попал в круг Мамонтовых, где его естественнонаучные интересы заглохли, а музыкальные и художественные расцвели. К сожалению, коллекционерской и музейно-общественной деятельности Остроухова посвящены небогатые в плане вырученных из других музеев вещей и весьма убогие в смысле музейного сторителлинга разделы выставки.
Пока Остроухов ходил в бедных художниках, коллекция его ограничивалась лишь рисунками и этюдами друзей, которые он был мастер выклянчивать. С женитьбой появились деньги на покупки посерьезнее — судя по фотографиям залов «Трубного дома», это было сущее tutti frutti, эстетская «тотальная инсталляция» во вкусе Дягилева, с которым Остроухов однажды страшно рассорился, но которого высоко ценил — об этом в экспозиции свидетельствует меню устроенного Остроуховым подписного обеда в честь Дягилева в «Метрополе», ставшего торжественными похоронами «Мира искусства» и манифестом будущих «Русских сезонов», во всяком случае, так можно интерпретировать ответную речь виновника торжества, опубликованную в брюсовских «Весах». Целостного представления о том, чем была остроуховская коллекция — со всеми ее египетскими древностями, китайскими лаками, японщиной и индийщиной, старинными книгами, старыми мастерами, большей частью фальшивыми, точнее, неверно атрибутированными, сильвестрами щедриными и врубелями,— на выставке не составить. Не узнать анекдотической истории, как Остроухов купил где-то странную картину с откровенно поддельной подписью Терборха, невзлюбил, перепродал Дмитрию Щукину, а тот от нее тоже вскоре избавился — сейчас мы знаем это многажды перепроданное полотно как «Аллегорию Веры» Вермеера из Метрополитена. Хваленый глаз Остроухова, на который под конец жизни стал полагаться уже и сам Третьяков, частенько подводил, в чем коллекционер и знаток по несносности нрава не любил признаваться. В одном из залов есть уголок, весьма приблизительно реконструирующий обстановку остроуховского особняка и свободную развеску: портреты кисти Левицкого, Боровиковского, Варнека и неизвестных художников бидермейера вполне могли бы висеть на Таврической выставке Дягилева, открывшей русской публике, что искусство европейского типа началось в России вовсе не с «Последнего дня Помпеи» и «Явления Мессии». Что же касается современников — скорее ровесников, чем молодежи вроде Ларионова и Гончаровой, кого он в упор не видел,— тут Остроухов обладал абсолютным слухом, а самая чистая нота на выставке — крохотные венецианские этюды Серова, наиболее близкого его друга среди художников. Подобно Дягилеву, он не желал проводить границ между отечественным и европейским искусством — за остроуховское западничество в экспозиции отвечают лишь «Купальщицы» Цорна, «Алчность и Сладострастие» Родена да расписки в уплате за «Обнаженную» Дега и «Венеру» Майоля. Жаль, что совсем обойдена молчанием история с приездом Матисса в Москву в 1911 году: Остроухов, бывший, по выражению Абрама Эфроса, «подлинным Колумбом древнерусской живописи», открывал французскому «дикому» русскую икону — в Третьяковской галере, Новодевичьем монастыре, Кремле и первых частных коллекциях.
Колумбом Остроухов не был — икону начал собирать позднее других пионеров, лишь в 1909-м, но собрал самую эстетскую коллекцию древнерусского искусства в Москве: можно подумать, что это не он, а нелюбимая им футуристическая молодежь напокупала образов с такими чистыми, звучными, дикими красками — Муратов, описывавший коллекцию Остроухова, утверждал, что у того, музыканта-любителя, было музыкальное восприятие иконописи, основанное на гениальной догадке о связи образности иконы с литургическим строем. Импровизированным иконостасом из остроуховских образов — в память о Музее иконописи и живописи, филиале Третьяковской галереи, открытом в национализированном доме Остроухова на основе его национализированной коллекции в 1920 году,— выставка и заканчивается.
Перед этим печальным финалом — пунктирный рассказ о музейной деятельности Остроухова, почти 15 лет после смерти Третьякова правившего Третьяковской галереей и сделавшегося этакими негласным московским министром культуры. Руководил перестройкой музея и возведением васнецовского фасада, командовал закупкой и, как кричали на всех углах интриганы из совета галереи, а вслед за ними — и все московские газетчики, наводнил музей декадентами (тут он был верен себе — ведь «прививать к галерее сифилис», то есть купить серовскую «Девушку, освещенную солнцем», Третьякова надоумил именно Остроухов). Пережил думскую комиссию, проверявшую картины на предмет порчи (опять же происки интриганов), наводнение 1908 года (галерею обороняли саперные роты, строившие кирпичные дамбы на подступах к зданию), нападение на «Ивана Грозного и сына его Ивана» и самоубийство хранителя Хруслова, фанатично преданного музею. Схоронил любимого Серова. И еще, пользуясь положением третьяковского начальника и стоически выдержав очередную кампанию травли в прессе, пробил памятник Гоголю работы своего протеже, молодого и никому не известного скульптора Андреева (в юбилейном 1952 году чудному андреевскому Гоголю пришлось уступить свое место на бульваре солдафонской скульптуре Томского и переехать во двор гоголевского дома на Никитском).
Заслуги Остроухова перед отечеством учла даже новая власть: в 1920 году он с подачи Луначарского стал директором своего Музея иконописи и живописи — ему выделили служебную квартиру в собственном доме, назначили жалованье (столь мизерное, что директору пришлось вспомнить о старом ремесле и взяться за кисть — писать повторения ранних работ на продажу). Хлебные карточки, перевеска картин — не по вкусу бывшего хозяина, а по науке, по хронологии и по школам, отчего музей немедленно утратил все свое очарование, постоянный страх ареста и уплотнения, тяжбы с районной избирательной комиссией (Остроухова как бывшего домовладельца и коммерсанта хотели лишить избирательных прав) — последние страницы этой славной биографии. После смерти Остроухова в 1929 году музей немедленно упразднили, а вдове отвели две комнатенки в большой коммуналке, в которую превратилось ее недвижимое приданое. Остроуховскую коллекцию разделили — русское отправилось в Третьяковку, зарубежное — в Пушкинский музей. В этом распылении собрания по другим музеям Остроухов оказался товарищем по несчастью Щукина и Морозова. Им, правда, посмертно повезло куда больше: каждый недавно удостоился по большой передвижной парадной выставке, сделанной совместными усилиями Фонда Louis Vuitton, Пушкинского музея и Эрмитажа. Нынешняя выставка про Остроухова с ними, конечно, ни в какое сравнение не идет — можно считать ее разве что репетицией какого-нибудь будущего чествования.
«Илья Остроухов: художник, коллекционер, музейщик». Дом И.С. Остроухова в Трубниках, филиал Государственного музея истории российской литературы имени В.И. Даля, до 6 декабря