Марион Аккерман: когда мы принимаем решение, остается лишь убедить в его правильности политиков
Директор Государственных художественных собраний Дрездена Марион Аккерман рассказала Алексею Мокроусову о московской выставке романтизма, музейной жизни в Германии и проблемах реституции.
— Как придумали объединить столь неочевидно схожее, как русский и немецкий романтизм?
— Я довольно хорошо знаю российские собрания, в том числе и Третьяковки, но в основном если речь идет о Кандинском или Малевиче. Как-то Зельфира Трегулова сказала, что целый пласт живописи практически неизвестен на Западе, прежде всего романтизм, все сфокусированы на искусстве ХХ века. И у нас тоже все хотят заполучить экспрессионистов, а романтизм находится немного в тени. Но я, как и многие в Германии, и впрямь не знала толком Иванова, Карла Брюллова и Венецианова, они не очень у нас известны. Но и Карус, столь важный для нас, у вас практически неизвестен. Мы подумали, что можем исправить ситуацию. Незнание шедевров друг друга ни к чему хорошему не приводит.
Затем мы стали думать, как раскрыть тему романтизма в выставочной архитектуре. Произведения в золотых рамах на белом фоне теряют свою радикальность, как ее вернуть, чтобы человек смог — Клейст это ценил в живописи Фридриха — выйти за свои пределы, приблизиться к природе, которая может, с одной стороны, приносить счастье, с другой — проявлять жестокость, это очень актуальная сегодня тема. Зельфира предложила пригласить Либескинда, мастера «говорящей архитектуры», способного передать через архитектуру эту неуверенность человека, выход за пределы, растворение.
— Порой оформление само по себе становится шоу, подавляющим искусство. Либескинд — всегда счастливое исключение, но может ли это стать проблемой в других случаях?
— Да, такое происходит довольно часто, и я критично к этому отношусь. В России тоже есть такой тренд. Пару лет назад я видела в Петербурге выставку о русской революции, настоящий эксперимент для зрителя, в историческом музее он часто оправдан. В художественном музее с этим гораздо сложнее, да и современное искусство подобного не любит. Но в нашем случае решение верное, тем более что Либескинда с самого начала по-настоящему воодушевил проект.
— Вы давно занимаетесь русской культурой, писали диссертацию о Кандинском, делали выставку о Екатерине Великой, теперь вот романтизм… Как это вышло?
— Кандинским я увлеклась еще в раннем детстве, позднее меня завораживали его теоретические работы. Я занималась им и всем, что вокруг, десять лет. А вот русский не выучила — мой преподаватель, прочитав работу, сказал: «Только не начинай его учить, а то никогда не напишешь текста!» Моя любимая история о Кандинском, как тот, приехав в Германию, сразу стал писать на немецком, но с незначительными ошибками. Его издатель был очень недоволен. Кандинский ответил ему, что неидеальное — отличное пространство для творчества, для интерпретации.
— Среди последних выставок в Дрездене — «Миллион роз для Анджелы Дэвис». В 1970-е имя американской коммунистки знали и в СССР, и в ГДР, но сегодня… Это дань политике или ностальгии?
— Музей должен заниматься политическими темами, работать с локальным комьюнити. Не стоит все время вращаться вокруг чисто художественных тем, надо искать новые взаимосвязи. В принципе, я этим всегда занималась, но в Дрездене особенно интенсивно. Здесь я столкнулась и с неожиданным для себя опытом: если раньше я боролась с предубеждением, связанным с тем, что я одна из немногих женщин-директоров, то в Саксонии немалое сопротивление вызвало то, что я из Западной Германии.
— Деление на немцев из ГДР и ФРГ все еще существует?
— И даже усиливается, особенно последние два года. Пришлось объяснять, почему в конкурсе на директорскую должность победил кандидат из Западной Германии. Выходцы оттуда и впрямь занимают многие ключевые посты в восточных землях, с этим надо работать, как и с PEGIDA (Patriotische Europaer gegen die Islamisierung des Abendlandes, движение в Германии против исламизации Европы.— “Ъ”). Я переживала ужасные моменты. В ходе одной дискуссии я говорила об Анкаре, где росла, о более либеральных временах, когда там еще царил, так сказать, «ататюркский дух»,— меня освистали как рассказывающую сказки. Никогда прежде я так сильно не боролась с ненавистью к иностранцам и расизмом, как после нового назначения.
Проект об Анджеле Дэвис мы сделали потому, что в Восточной Германии ее знает каждый. На Западе это не так, мои родители, например, не слышали ее имя.
— Чем отличается музейная жизнь Восточной и Западной Германии?
— Многим. Например, вопросами структурирования, авторитета и иерархии. С одной стороны, большое уважение к авторитету, с другой — постоянное стремление его подорвать. Не просто руководить музеем при конфронтирующих представлениях о работе и гендерных ролях. В Восточной Германии постоянно идет какая-то борьба с государственными институтами за свободу искусства и мнений, постоянно приходится задавать вопрос, где должно кончаться влияние государства. Но чем хороши дрезденские собрания, это уровнем экспертизы и научных исследований. У нас 85 ученых, каждый специализируется на чем-то конкретном — такого уже почти нигде нет. Раньше не могли много путешествовать, но зато глубоко погружались в тему, хочется сохранить этот уровень.
— Недавно дрезденские музеи вернули картину Николя де Ларжильера потомкам франко-еврейского банкира Жюля Штрауса. Тема реституции актуальна в Германии?
— Мы одними из первых среди музейных объединений в Германии начали подробно изучать провенанс. Исследуются и вещи из еврейских собраний, и связанные с историей конфискаций в эпоху ГДР, и военные трофеи, вывезенные немцами из России и с Украины, и, наоборот, колониальные сюжеты, в Дрездене три этнографических собрания…
— Собираетесь что-то возвращать африканским странам?
— Есть разные подходы к этой проблеме. Мы не говорим, что отдадим все, но что-то очевидно отдадим — мы не можем выставлять человеческие скелеты из-за этического запрета. Много писем из Австралии, Новой Зеландии, с Гавайев, люди против того, чтобы останки их предков находились в музеях. В начале XX века женщин и детей убивали в «исследовательских целях», чтобы, например, измерять черепа, потом останки продавали в Лондоне европейским музеям… Я решила, что мы как можно скорее все вернем наследникам.
— Решали лично?
— Это мое принципиальное решение, мой предшественник подходил к этой проблеме иначе. Потом я должна была убедить в этом нашего министра в Саксонии. Материально останки не оцениваются, решить это просто. Но когда речь о произведениях искусства из инвентарных книг и тем более с высокой стоимостью, это другое дело, даже если порой использованы обработанные кости. Каждый случай рассматривается отдельно. Так, мы часть особой общегерманской «группы Бенина», мы считаем, что должны участвовать в судьбе создающегося там музея. Вернем не все, скорее, символически, у нас сотни вещей. Решение принимает парламент Саксонии, затем его подтверждают на федеральном уровне.
А вот вопрос с портретом из собрания Штрауса мы решали сами. Обсудили его с министерством, после того как прояснили провенанс и исследователи связались с наследниками. Когда мы принимаем решение, остается лишь убедить в его правильности политиков.
— Но политики не всегда согласны с музейщиками, вот у нас сказали: нет украденного, это трофеи. У вас есть вопросы о послевоенных лакунах?
— Мы в тесном контакте с русскими коллегами из больших музеев, включая Эрмитаж. С Михаилом Пиотровским пришли к мнению, что надо выработать совместную позицию: как, собственно, мы делим культурное наследие? Например, в России есть шпалеры с изображением Августа Сильного, они однозначно из замка. Возможно, нет смысла их возвращать — отправлять их придется не в замок, а в Альбертинум. Но можно вместе исследовать, реставрировать, показать, если получится, выставку в Петербурге и Дрездене, сказать: это наше совместное культурное наследие. Пусть хранится в Эрмитаже, у меня с этим нет проблем. Зато мы сможем показывать вещи, иначе часть их спрятана от общественности по обе стороны границы. Пора в этом случае оставить тему реституции и начать работу над новой моделью совместного культурного наследия. Это моя мечта и, я думаю, также мечта Михаила Пиотровского.
— Было ли хоть что-то позитивное в жизни музеев в пору ковида?
— Позитивного много. Вы знаете, насколько сложны изменения в больших музеях, каждое действие стоит больших усилий, порой приходится биться годами. И вдруг чуть ли не за минуту многое стало возможно: гибкая рабочая модель, прежде у нас запрещенная, цифровизация музейной жизни, столь слабо развитая в Германии.
— Из-за правовых проблем?
— Нет, Германия неразвитая в этом отношении страна, в школах это просто катастрофа — и вдруг такой сдвиг! У кураторов и сотрудников наших пятнадцати собраний появилось столько идей, что приходилось призывать их делать меньше.