Свет болит и поет
Игорь Гулин о Василии Бородине
9 июня погиб Василий Бородин — самый трагически-светлый автор в русской поэзии последних десятилетий
Это странно было говорить при жизни, а сейчас, наверное, можно. Василий Бородин был самым большим поэтом в поколении родившихся в 1980-х. Эта роль не липла к нему, и у него хорошо получалось от нее отбрыкиваться. Он стремился быть не лидером, а наоборот — одним из ряда. Но ряд этот, создававший многоголосицу молодой поэзии нулевых, постепенно редел и блек. Бородин, наоборот, рос. Точнее, росла его поэзия — здесь придется сказать пошлость, но сам он никогда пошлости не боялся, умея вернуть в нее правду: она росла как дерево — в небо и в землю — в стремлении прощупать весь мир и подружиться со всем, что в нем только есть.
Дружба была его стихией в обращении и с людьми, и со словами. Такая дружба — твердая, но не настойчивая — основана на вере в то, что любые два слова можно не связать, но познакомить. Их встреча не будет началом нового стиля (в стихах Бородина будто бы нет манеры — продуманной системы приемов; есть интонация, но она допускает любую форму, оттого — сочетание совершенства с небрежностью). Не будет она и авангардным экспериментом — столкновением чужеродных элементов. Она останется встречей — не вполне обязательным событием, в котором смысл родится как подарок, а может, и как ошибка. Смысл некрепкий, всегда готовый распасться и уступить дорогу новому. Такое письмо требует потока, и Бородин писал много. В девяти опубликованных книгах собрана лишь небольшая часть его текстов.
Надо сказать о природе этого письма. Есть поэты-профессионалы: они пишут сосредоточенно, делают работу; есть те, у кого стихи возникают как побочные продукты жизни (те и другие могут быть великолепными поэтами). Жизнь Бородина и была его стихами. Это снова звучит как пошлость, и ее снова надо оправдать. Речь не о жизни, посвященной искусству в старомодно-возвышенном духе, и не о жизни, слитой с ним, жизнетворчестве на символистский манер. Речь о том, как стихи становятся единственно возможной формой проживания, жизнь уходит в них без остатка. Тем, кто наблюдал этот процесс, было очевидно: этой жизни не так уж много. Каждое чудо оплачено — и оплачено с несоизмеримой расточительностью. На эту растрату было чудовищно больно смотреть.
Поэты, пишущие на пределе собственного существования, обычно играют в салочки со смертью, в их стихах много надрыва, экстаза и отчаяния. Таким был Виктор Iванiв — автор, с которым Бородин вел долгий диалог, умерший шесть лет назад той же смертью — выпав из окна. Бородин был совсем другим. В его стихах была твердая установка: не пускать в себя тьму — ни как угрозу, ни как соблазн,— а пускать только свет. Это не значит, что стихи были благодушные. В них было очень много боли, но эта боль была необходима, чтобы состоялось пение.
Бородин не читал, а пел свои тексты. В его чарующем камлании их было почти невозможно понять, но оно было единственной адекватной формой исполнения. Его стихи — гимны. Они воспевают вещи: большие и маленькие, живые и неживые, нелепые и великие. Это воспевание обретает физическую силу: оно буквально приподымает вещи; те возносятся в свет, и слова, обозначающие их, меняют свой состав. Они становятся одновременно легкими и вместительными — так что привычный смысл готов потесниться и уступить место другому — тому, что невозможно выговорить. Об этом — в одном из текстов книги «Пес»: «… вот и у любящих: / все слова — // те, что можно взять где угодно / достать свободно — // почему-то всегда в угольной пыли / в тающих клочьях лесного страха: // "пошли домой" — / значит "я тобой спасся" // "ага, пошли" — / означает „зимой // будет по краю крыши ходить ворона / проверять мерзлые тайники // будет тоска огромна а дни легки"».
Умные поэты привыкли сомневаться в словах — иронизируя, ставя кавычки, предпочитая слабые слова сильным. Поэзия Бородина утверждала: у любого, самого избитого и глупого слова есть огромная сила. В ту секунду, что оно произносится, слово способно спасти говорящего, того, о ком говорит, того, кто слышит,— оправдать всю нелепость жизни, восполнить ее саднящую неполноту невесомым счастьем. У поэта силы гораздо меньше, и утешение может стать гибелью. Утешение остается, но счастье уже никогда не отделить от горечи.
***
свет приходит и делает камень из темноты
камень с искрами
из куска шумной немоты
руку с блестками
из длины тихой чистоты
тебя: ты
свет приходит и строит: пакля, бревно
круг бревна, трещины, пазы
в трещинах — последняя темнота ночи
точат-точат ее жуки, и как молнии средь грозы
каждый их извилистый ход
дождь идет
свет болит и поет собой
там где рельсы-дуги
проникают одна в другую и гравий-скрип
или рыба ударит хвостом
круг растет на круге
и летит во все стороны стая рыб
свет поет о простом:
что я не умею
быть любить говорить думать но
ближе к вечеру он готов
обвести края
меня: я