«Помыслили дерзновение восприять»
Как Россия была объявлена империей, да так и осталась ею
Нынешний год — это не только год 30-летия крушения Советского Союза: 2 ноября исполняется 300 лет с момента, когда на карте мира появилась Российская империя. Мало кто из историков спорит с тем, что империей Россия была и до формального принятия Петром Великим императорского титула, поэтому 1721 год как-то не закрепился среди самых главных официальных дат, хотя и сыграл в истории страны роль отнюдь не только символическую. Сейчас империи ассоциируются в основном с неполиткорректной архаикой, но не исключено, что некоторые имперские навыки вроде способности быстро строить диверсифицированную и относительно компактную систему управления в максимально разнообразном ландшафте еще окажутся востребованы в стремительно меняющемся мире.
Отец Отечества, император Всероссийский
2 ноября (по старому стилю 22 октября) 1721 года в Троицком соборе Санкт-Петербурга в присутствии царя Петра были торжественно зачитаны параграфы заключенного 10 сентября (30 августа по старому стилю.) Ништадтского мирного договора со Швецией. Мир завершил длившуюся двадцать один год Северную войну. Договор готовился несколько месяцев, его экономические пункты были скорее в пользу Швеции, нежели в пользу России, но для России благом было уже окончание войны. Что касается территориального итога, он, вне всякого сомнения, был именно тем, на какой рассчитывал Петр, в войну вступая. К России отошли шведские территории на берегах Финского и Рижского заливов, от Выборга до Риги: часть Карелии, Ингерманландия, Эстляндия и Лифляндия. Из некогда обширных шведских владений королю Фредерику I осталась лишь Финляндия: Швеция перестала быть империей.
А Россия империей, наоборот, стала. Канцлер граф Гавриил Иванович Головкин в Троицком соборе зачитал всеподданнейшее прошение Сената и Синода к государю: «Помыслили мы с прикладу древних, особливо ж римского и греческого народов, дерзновение восприять, в день торжества и объявления заключенного оными Вашего Величества трудами всей России толь славного и благополучного мира, по нашем всеподданнейшем благодарении за исходатайствование оного мира, принесть свое прошение к вам публично, дабы изволил принять от нас, яко от верных своих подданных, во благодарение, титул Отца Отечества, Императора Всероссийского». Петр, который до этого формально уклонялся от предложения «по своей достохвальной умеренности», титул принимает. Его приветствуют троекратным «виват!» — и из собора выходит первый российский император.
Новое сердце
«Самовластие само по себе противно как политический принцип. Его никогда не признает гражданская совесть,— писал Василий Ключевский в "Курсе русской истории", резюмируя блок из десяти лекций, посвященных преобразованиям Петра.— Но можно мириться с лицом, в котором эта противоестественная сила соединяется с самопожертвованием, когда самовластец, не жалея себя, идет напролом во имя общего блага, рискуя разбиться о неодолимые препятствия и даже о собственное дело. Так мирятся с бурной весенней грозой, которая, ломая вековые деревья, освежает воздух и своим ливнем помогает всходам нового посева». В посвященном Петру томе «Истории Российского государства» Борис Акунин приводит подсчет князя Михаила Щербатова, родившегося через восемь лет после смерти Петра и отдавшего жизнь просвещению и государственной службе: если бы не петровское самовластие, соответствующих государственных, дипломатических, военных и промышленных результатов Россия достигла бы только к 1892 году.
Никита Елисеев в своем эссе «Разорванный портрет» для поэтического сборника о Петербурге высказывает (полушутя) версию, будто Петр специально построил новую столицу на краю царства, чтобы «в случае крайней необходимости с легкостью эвакуироваться»: мол, насмотревшись на бунты в детстве, не мог этого забыть и вариант такой держал в голове. Говорил даже, что предпочел бы быть в Англии капитаном, чем в России царем,— правда, каким-то англичанам. Но когда смотришь с Государева бастиона Петропавловской крепости на огромную стальную Неву и раскинувшийся по ее берегам город, думаешь только о том, каким надо было обладать внутренним зрением, чтобы разглядеть все это в будущем, стоя на земляном валу первой крепости, глядя на сплошной лес по берегам. К слову, только подписав Ништадтский трактат, Швеция признала за Россией Петербург, который к тому моменту 18 лет как строился.
Про Российскую империю принято говорить, какая она была военно-бюрократическая, с каторгой, шпицрутенами, цензурой и двумя Николаями. Все так, и нелегко говорить о ней как о мечте, которой и отведено-то оказалось меньше двухсот лет до момента, когда она «должна была умереть».
В России каждый курс и каждый учебник истории — политическое высказывание, и в большинстве из них Петр — к добру ли, нет,— мучительно, преодолевая сопротивление, спихивает со стапеля свою абсолютистскую громадину.
А о визионерской попытке Петра и нескольких поколений воодушевленных им людей придумать и создать заново страну, которая сама себе не представляет, какой готовится стать, свидетельствуют разве что надписи на петербургских фасадах: вот Общество для содействия русской промышленности и торговле, вот Русско-американская компания, вот румянцевский особняк «от государственнаго канцлера на благо просвещения»…
Едва ли все это было для того, чтобы в критический момент бежать,— хотя, когда такой момент все-таки наступил, бежать пришлось многим, а из тех, кто не мог и не успел, очень многим пришлось лечь в сырую землю или кануть в студеную воду. Но все же это была попытка создать новое сердце и заставить его не просто гнать кровь по сосудам огромного организма, а стать очагом и алтарем. И пусть попробует сказать, что попытка не удалась, любой, кто выходит на закате из-под арки Главного штаба на регулярное поле Дворцовой площади или слышит гром полуденной пушки.
Очень старая история
Возможно, в этом стремлении начать все заново был элемент, как бы сейчас сказали, системной ошибки: Россия не Америка, девять веков записанной истории за спиной, как это «заново»? Но со времен Петра в России как минимум дважды начинали пытаться заново. Последний раз — после того, как результаты советской попытки (в которой, при всем ее ужасе, тоже хватало визионерства), «слиняли» в те же три дня, что и Русь у Розанова.
Но ведь и Петр не впервые начинал заново.
И даже считать, что империей Россия стала в тот момент, когда была так названа, почти так же самонадеянно, как сейчас считать, что «России-империи больше нет и никогда не будет», как написал в 2011 году Дмитрий Тренин в предисловии к русскому изданию своей книги «Постимпериум».
Дмитрий Тренин отмечает, что «традиционная империя» в России строилась с середины XIV столетия. Таким образом, империей не обязательно называться, чтобы ею быть. Четырнадцатый век — вполне традиционная точка отсчета: до окончательного формального избавления от Орды еще век, но строительство империи уже начато. «Четыре столетия подряд Российская империя неуклонно расширялась со скоростью примерно 55 квадратных миль в день, или около 20 тыс. квадратных миль в год»,— подсчитал историк соперничества России и Британии в Центральной Азии Питер Хопкирк в работе 1990 года.
Василий Ключевский обращает внимание на колонизацию, которая стала основным сюжетом русской истории фактически с момента выхода восточнославянских народов на арену Русской равнины и оставалась таковым больше тысячи лет. Сюжет постоянно двигающегося имперского фронтира возник еще до монгольского нашествия. В нынешнем году Нижний Новгород широко и торжественно отмечал 800-летие своего основания Владимирским князем Юрием Всеволодовичем. Но едва ли кому-то пришло в голову поинтересоваться, как к этому празднику относятся в соседней Мордовии. Между тем в XIII веке мордва, считавшая своими земли у слияния Оки и Волги, восприняла появление русской крепости как повод для войны, конец которой положили, собственно, монголы — могучая степная империя, не склонная терпеть конфликты между подчиненными народами.
Ex pluribus unum
Раз империей необязательно называться для того, чтобы ею быть, тогда каков определяющий признак? Возможно, искать его следует между пространственной протяженностью и множественностью форм социальной организации. Империя — это всегда форма политического устройства в обширном пространстве, географически протяженном и социально неоднородном. Главное в ней — способность к управлению территориями, населенными разными народами и сообществами, и создание прочного мира и как минимум некоей формы режима благоприятствования внутри своих границ.
Империи принято ассоциировать с унификацией, и для этого есть основания. Но простой взгляд на карту любой из них подтвердит, что многообразие — их естественное свойство. Империи прошлого с большим или меньшим успехом, более или менее надолго справлялись с задачей создания целого из очень многообразного. Доминик Ливен, например, сравнивает Российскую империю с Римской, Монгольской, Османской, Австрийской и Британской.
Довольно очевидно, что параллели, сходства и аналогии осознавались строителями Российской империи и воодушевляли их. Легко увидеть это хоть в приведенном выше адресе Сената и Синода Петру Великому, хоть в привычке начала XIX века называть проконсульством Кавказские владения и проконсулом — командующего армией в регионе, хоть в захватывающей схватке Петербурга с Лондоном за Центральную Азию, дипломатической, экономической, разведывательной и военной, по остроте сюжета не уступавшей схватке европейских держав за Африку и в конце концов приведшей к формированию в Гиндукуше общей границы между двумя самыми территориально протяженными политическими образованиями новейшей истории.
«Столь грязный путь»
«России-империи больше нет и никогда не будет,— писал Дмитрий Тренин в 2011 году и продолжал: — Политика других стран по отношению к Российской Федерации должна исходить из этого факта. Не больше и не меньше». Несколькими страницами ниже сам автор признает, что современная Россия сохраняет ряд существенных имперских черт — это все еще огромное пространство, объединяющее в одно политическое целое массу более чем разнообразных составляющих.
Порой кажется, что готовность рассматривать эти обстоятельства как рудимент отражает не столько реальность, сколько стремление части российского политического и академического истеблишмента следовать определенным правилам корректности, согласно которым понятие империи слишком перегружено негативными коннотациями, чтобы быть допустимым в хорошем обществе: нет-нет, мы ни в коем случае не империя.
«Трудный вопрос звучит просто: была ли империя благом или злом,— пишет Ниал Фергюсон на первых страницах своей книги 2003 года "Империя: как Британия создала современный мир" (в русском переводе — "Чем современный мир обязан Британии").— Сейчас принято считать, что в конечном итоге она была злом». Основной причиной такого отношения к (в частности, Британской) империи как к политической форме Фергюсон называет практику депривации самоуправления, практику притеснения и эксплуатации подчиненных народов с ее крайними формами в виде рабства и работорговли. Среди сопутствующих причин — опыт тоталитарных империй середины ХХ века.
В то же время Фергюсон строит свою апологию империи на доводах просвещения и глобализации: «Есть ли дело для просвещенного общества благороднее и выгоднее, чем освобождение от варварства плодородных областей и больших народов? — цитирует он слова Уинстона Черчилля, сказанные им в начале политической карьеры.— Дать мир враждующим племенам, вершить правосудие там, где царило насилие, сбить цепи с рабов, заставить землю плодоносить, посеять первые семена торговли и образования, увеличить шансы на достижение счастья целыми народами и уменьшить возможность страданий — есть ли идеал прекраснее, есть ли награда ценнее для человека?»
Впрочем, Черчилль тут же переходит к перечислению издержек: «Неизбежный разрыв между завоеванием и владением заполняется фигурами жадного торговца, неуместного миссионера, честолюбивого солдата и лжеца-биржевика, которые настораживают покоренных и возбуждают отвратительные желания у завоевателей. И когда мысленный взгляд останавливается на этих зловещих элементах, едва ли мы можем поверить, что столь грязный путь приведет к чему-либо хорошему».
До самых до окраин
У России, которая стала империей задолго до официального провозглашения в 1721 году, осталась ею (с определенными и весьма существенными оговорками) после исчезновения слова «империя» с карты в 1917 году и унаследовала ряд имперских свойств после коллапса Советского Союза, всегда было больше критиков, чем адвокатов, хотя с критиками она, как правило, обходилась, мягко говоря, неблагосклонно. У критиков хватало доводов посущественнее «неуместных миссионеров и лжецов-биржевиков»: некоторым народам столкновение с Российской империей принесло гибель, высылку, деградацию или жесткую сегрегацию; среди отделавшихся меньшими потерями всегда были те, кто сомневался, сопоставимы ли имперские бонусы с тяжестью имперского ярма.
В свою очередь, самой империи зачастую не хватало ясного понимания, какие ценности она несет на громадном протяжении своей территории; где, собственно, пролегает граница метрополии; и есть ли смысл в империи для «государствообразующего народа», огромная часть которого была освобождена от рабства только на 14-м десятке лет после памятного богослужения в Троицком соборе.
И тем не менее это буквально общее место: «Российское государство до сих пор донашивает петровские ботфорты» (аннотация к «петровскому» тому «Истории Российского государства»).
Дело, конечно, не в ботфортах: если их и можно забрать в будущее, то только в качестве музейной диковины. Дело в специфическом сочетании пространства и разнообразия населяющих это пространство людей. Сейчас оно понимается в России как безусловная ценность, об этом говорят не только строки конституционной преамбулы, но и многолетние социологические опросы. А также в том, что к началу третьего десятилетия XXI века часть иллюзий очередного «пришествия национализма» оказалась развеяна. В частности, для описания сложной, многослойной, полной неформальных механизмов и институтов российской политической реальности просто не хватает «понятийной рамки» nation state.
Сила разочарования
Современное национальное государство по идее должно было быть тем, чем Россия стала бы, перестав быть империей. 1980-е и 1990-е годы чрезвычайно воодушевили многих в мире в отношении модели национального государства — политической системы, которая якобы может рационально конструироваться и базируется на национальном консенсусе, понимаемом скорее как консенсус сограждан, чем как консенсус участников одной и той же этнической группы.
Впрочем, это была некая идеальная модель, в которой практики традиционного национализма каким-то образом должны были сочетаться с практиками поддержки и продвижения концепта согражданства без учета этнических, расовых и других различий. Это умопостроение, в свою очередь, базировалось в том числе и на хронологически несколько более раннем энтузиазме по поводу формирования нескольких десятков новых государств там, где до середины ХХ столетия были европейские колониальные империи.
Однако к началу XXI века стало достаточно очевидно, что успешных примеров среди постколониальных наций не так уж много. Довольно наивно было полагать, что можно повсюду легко воспроизвести опыт старых европейских наций, формировавшихся несколько столетий назад в противостоянии утратившим легитимность монархиям, простой отменой режима колониального администрирования — и при этом сразу добиться успеха. Кроме того, оказалось, что традиционный национализм способен разъединять объединения разной степени прочности — такие, например, как Чехословакия, Югославия и Советский Союз.
А вот цементирующая сила прогрессивного nationbuilding так и осталась под вопросом, причем даже там, где прежде по праву гордились достижениями своего «плавильного котла», по мере смягчения нравов ставшего «салатом». Передавался опыт явно так себе. Под разговоры о согражданстве полыхали этнические конфликты на Кавказе, под них же создавались весьма специальные законы о гражданстве в Латвии и Эстонии, складывались откровенно дискриминационные практики в бывших братских республиках, благодаря которым миллионы людей стали беженцами или париями.
Успехи нациестроительства в странах, обретших самостоятельность после коллапса СССР и крушения его «империи» в Восточной Европе, в некоторых случаях сомнительны почти для всех, кроме того, кто демонстрирует эти успехи на презентациях с цветными слайдами. Целый ряд попыток построить национальное государство закончился прямым провалом. Одновременно — очень некстати — старые нации, долго бывшие примером благополучия, маяком и городом на верху горы, стали показывать признаки некоторой дисфункции: система работает, но не так, как двадцать, тридцать и сорок лет назад. Разумеется, время перемен наступает не впервые, но сейчас чаще, чем прежде, возникает вопрос о том, сопоставимы ли возникающие вызовы имеющемуся ассортименту ответов.
Empire Strikes Back
Россия после 1991 года сделала немало шагов по пути строительства национального государства, и, может быть, однажды такая цель будет достигнута. Правда, в России каждый раз приходится делать развернутое примечание, когда публично прибегаешь к любым словам, однокоренным со словом «нация»: спектр негативных ассоциаций — от побежденного нацизма до непобедимого советского словечка «нацмен». На этом «идейном» фоне российскому правительству приходится иметь дело с очень сегментированной социальной тканью, в которую одновременно включены, например, люди, ставящие сложные вопросы к блокчейн-шифрованию в системе электронных выборов, и люди, сравнительно недавно сражавшиеся против федеральной армии в одной из самых кровопролитных локальных войн новейшего времени, а теперь имеющие подряд на поддержание мира и благосостояния у себя на родине.
Может быть, однажды машина российского асимметричного федерализма (если только в итоге не окажется, что это политкорректный эвфемизм для хорошо известной системы асимметричных отношений центра с доминионами, владениями, протекторатами и союзными племенами) достигнет такого институционального совершенства, что учтет все эти различия ландшафта.
Но пока идея национального государства — такой системы, в которой гражданская лояльность правительству и друг другу обеспечивает функциональность нормативной системы на всей территории без каких бы то ни было исключений,— приживается не без труда.
Нас слишком много, мы слишком разные, нам непонятно, где границы нашей nation, и у нас вызывает смутную тревогу мысль о том, как бы наш и соседский nation-building не толкнул нас к очередной фазе распада,— прежний опыт в этой области слишком уж трудно назвать безусловно положительным.
Зато имперский опыт как раз позволяет совмещать все элементы пазла, не требуя при этом непременного всеобщего гражданского консенсуса, который многим по определению кажется эквивалентным ассимиляции. Сердцевина имперского опыта — способность работать с очень разными социальными системами и сообществами, не выдвигая, как это ни парадоксально, требования унификации. Создавая (а потом упраздняя) Малороссийскую коллегию, делая разницу между мусульманами Гиляна и мусульманами Поволжья, привлекая ингерманландских немцев и грузинских князей к военной и гражданской службе, учреждая коронные суды, конструируя схемы военно-народного управления в одном регионе и экспериментируя с конституциями в другом. И так далее, со всеми остановками.
Все имперские практики скопом принято относить к архаичным. Но трудно отделаться от мысли, что в работе со все более диверсифицированной, «лоскутной» общественной структурой, включающей в себя самые разнообразные группы, от крошечных соседских чатов и локальных землячеств до глобальных многомиллиардных трансграничных сообществ, существующих и развивающихся в том числе и онлайн, некоторые управленческие навыки империй могут оказаться востребованы. Возможно, в большей степени, чем простые, понятные, но, похоже, совсем не универсальные инструменты национального государства.
Среди черт, присущих империям, есть конечность. И вовсе не исключено новое «пришествие национализма», подобное тому, которое Эрнест Геллнер отмечал сорок лет назад, хотя для того, чтобы представить себе национализм зумеров, надо все же обладать довольно нетривиальным воображением. Но не исключено и то, что в быстро меняющемся мире дополнительный козырь окажется на руках именно у тех, кто не до конца вычеркнул из памяти имперские «скиллы».