О себе нестыдном
Дмитрий Быков о том, как он читает себя
У меня много sinful — или, как их еще называют,— guilty pleasures: я с удовольствием читаю графоманию, которую мне присылают гигабайтами, и не потому наслаждаюсь этим, что люблю самоутверждаться за счет чужой глупости, а просто мне присуща читательская эмпатия. Что с наслаждением пишется, то и читается в охотку. Особенно я люблю эротические и садомазохистские рассказы на эти темы, они смешнее всего. Еще я люблю читать патриотические бложики про то, как нам вредят англосаксы. Иногда я даже читаю новые тексты Юнны Мориц, хотя признаваться в этом вовсе уж стыдно — грешно смеяться и т. д. Но это все, так сказать, общечеловеческое и, говоря по-ахматовски, недостаточно стыдно, чтоб быть журналистикой. Но я иногда читаю себя, и это действительно неприлично.
То есть это считается неприличным — бог весть почему. Когда в сети появляется моя фотография с чьей-то книгой, обязательно находится остряк (обычно из брайтонских, не географическая, а психологическая характеристика), который спросит: что это Быков читает с таким вниманием, не себя ли? Иногда едешь со своей книгой из магазина, раскроешь ее в метро — обязательно кто-то сфотографирует и выложит. Читать себя считается столь же неприличным, как себя трогать или нюхать, хотя нюхают себя все — просто для проверки,— а трогает большинство. Особенно те, кого больше никто не трогает. Таких людей, судя по страшному взаимному раздражению в транспорте, больше, чем принято думать.
Читаю же я себя не для удовольствия,— хотя, что говорить, большинство современников пишет скучнее, многословнее, жиже и т. д. Верней, это удовольствие особого рода: я ведь понятия не имею о том себе, который, собственно, пишет. Многие не отдают себе отчета в том, что в них сосуществует несколько личностей, которые актуализуются в разное время. Я, преподающий в школе, я, спящий с женой, я, говорящий с ребенком, я, пишущий в номер,— не слишком похожие люди; стихи пишу вообще не я, они откуда-то берутся, и когда долго не появляются — я ненавижу всех вокруг, а себя больше всех (исключение составляют мои собственные дети, которых я не ненавижу никогда: вероятно, потому, что тоже не понимаю, откуда они взялись и как это со мной связано). Проза — это, пожалуй, наиболее полное выражение того, чем я являюсь на самом деле, и этот человек мне интересен, мне хочется с ним поговорить; но большую часть времени он проводит в своем тайном убежище, не высовываясь, и что я действительно думаю о людях — мне, как правило, неизвестно. Внутри себя я все понимаю, но почти ни в чем себе не признаюсь, отсюда все эти неконтролируемые вспышки тоски или раздражения. Но когда пишу — это подлинное «я» ненадолго вылезает из пещеры и признается мне в моем истинном отношении к происходящему. Это процесс очень болезненный, поэтому прозу я пишу без особенной охоты; но если этого иногда не делать — ненависть, в которой себе не признаешься, накапливается. Так что раз в два-три года писать роман или сборник рассказов все-таки приходится.
У Мандельштама был один инскрипт, где он характеризует свою книгу стихов («Камень», насколько помню) как «вспышки сознания в полусне будней» или что-то в этом роде; да, большую часть дня я существую на автопилоте, себя не сознаю, а разговариваю всерьез, наверное, с двумя-тремя людьми на свете. Хорошо, с десятью. Один из таких людей — Анька Качуровская, вот вчера сидим мы с ней в грузинском кафе Резо Гигинеишвили (еще одного из таких людей, кстати), и я ей говорю: Анька, ведь в чем бы я ни признался — всегда страшно испортить репутацию. И тут она говорит: вдумайся, чем ТЫ можешь испортить свою репутацию? Ведь люди, которые тебя ненавидят, ненавидят тебя не за поступки, а за тебя самого, и что бы ты ни сделал — они тебя не полюбят. Так что, да, хватит бояться: я себе интересен. Я себя не знаю. Всякий раз, читая себя, я не то чтобы «поражаюсь своему уму» (Д. Самойлов),— напротив, я поражаюсь тому, что вот, оказывается, живу и пишу как взрослый (а мне только что исполнилось 54). И что вот, оказывается, что я знаю,— никогда бы не подумал. Ну и вообще — выглядит вполне как литература, словно человек ходит по твердой земле, а не по канату. Я не нравлюсь себе, нет, но поражаюсь тому, что я до сих пор жив, и что могу формулировать какие-то вещи, и что вообще существую. Большую часть остального времени, едучи на работу или закупаясь провизией, я в этом совершенно не уверен.